И у палачей есть душа - Гиртаннер Маити. Страница 16
Дальше надо было отстоять двухчасовую очередь, чтобы получить сам билет. Но, попав в поезд, рано было думать, что дело закончено, ведь в поездах ходят контролеры. Французского контролера всегда сопровождали два немца, которые, на самом деле, брали все в свои руки. Однажды я применила стратегию, оказавшуюся весьма удачной. У меня был с собою огромный шарф, красный с коричневым. Им я обмотала голову юного англичанина, стремившегося перейти в свободную зону. Я приказала ему, как только контролеры подойдут к нашему купе, начать громко чихать. Потом сказала громким голосом: «Ну, старик, от этого насморка тебе никогда не избавиться!» И добавила самым раздраженным тоном: «Нет, это черт знает что, три дня он уже кашляет, не переставая». А немцы больше всего на свете боятся микробов. Все грязное, нездоровое, больное вызывает у них сильнейшее отвращение, настолько, что в подобных случаях они бросали мгновенный взгляд на мой швейцарский паспорт; я протягивала его настойчиво, чтобы у немцев не успела возникнуть мысль спросить моего соседа первым, и немцы спешили поскорей перейти в соседнее купе.
Из долгого путешествия в поезде я извлекала пользу, стараясь в беседе проверить моих подопечных, получше познакомиться с ними, чтобы увериться, что я не попала в ловушку. Мне было важно знать, проявляется ли у них страх через телесную слабость. Когда я ехала с такими спутниками, я выходила чаще в Шателлеро, чем в Пуатье, так как это маленький город и поэтому в нем и слежки поменьше.
В ноябре 1942 года отменили демаркационную зону. В некотором смысле Франция объединилась, но не в том направлении, какого мы желали. До сих пор позор разделения был также приглашением стоять до последнего. Нет, не вся наша земля стала немецкой собственностью.
Во власти режима Виши свободная зона была свободной только по названию, но, по крайней мере, сохранялась возможность объединяться и что-то вместе организовывать. Каждая переправа через Вьенну была победой свободы. Каждый переход открывал новые горизонты. Оставалась надежда найти свою семью, присоединиться к какой-либо ячейке Сопротивления, подготовиться к переезду в Лондон. Я была в Боне, когда по радио объявили, что оккупационные силы заняли свободную зону. Чувство облегчения от того, что восстанавливается некоторая свобода передвижения, смешивалось с подавленностью от сознания, что граница свободы снова отступила. После стольких месяцев усилий нас затопила новая волна.
Официально демаркационную линию отменили несколькими неделями позже, в феврале 1943 года. Естественно, ряды желающих перейти поредели, затем они и вовсе исчезли. Могла ли я сказать себе, что моя миссия выполнена? Стратегическое положение Вье Ложи создало для меня ситуацию морального обязательства. Обязательство исчерпало себя в тот момент, когда исчезла демаркационная линия, но я даже не задавалась этим вопросом. Всякий перерыв в деятельности для Сопротивления был бы дезертирством. Я чувствовала это до глубины души. До сих пор я не знаю, сделала ли все, что было в моих силах. Одно было несомненно: Франция и ее население далеки от освобождения. Ясно, что борьба должна продолжаться в другом месте и в других формах. Несомненно, что в Боне стало меньше дел. Но в Париже!
Поворот в войне совпал по времени с моим переездом и устройством у графа де Бомон, на вилле Молитор. Граф Жан де Бомон был известной личностью. Хотя ему не было сорока лет, он уже сделал себе имя в политике. Он был депутатом от Кохинхины [18]. Как и огромное большинство депутатов (пятьсот шестьдесят девять против всего восьмидесяти), он голосовал за полную передачу властных полномочий маршалу Петену 10 июля 1940 года, но я могу свидетельствовать, что он не был на стороне немцев. Напротив, в полной тайне, он проявил ко мне большое великодушие и оказал поддержку действиям, которые я собиралась предпринять. После войны он сделал великолепную карьеру и сыграл большую роль в спортивных кругах. В качестве президента французского Олимпийского комитета он был одним из главных организаторов Олимпийских игр в Гренобле в 1968 году. Этот полный обаяния человек имел невероятный по объему круг друзей и связей. Он был, заметим, председателем Межсоюзнического клуба [19]. После войны я потеряла его из виду, но известие о его смерти несколько лет назад меня искренне огорчило. Ему было почти сто лет.
Я познакомилась с Бомонами через школу при монастыре «Уазо» в Париже. В этой школе я училась некоторое время и в нее вернулась во время войны, чтобы подготовиться ко второму выпускному экзамену (о степени моего усердия в учебе можно судить по интенсивности моей деятельности в Сопротивлении). У графа и графини Бомон был один сын, Марк, и две дочери, Жаклин и Моник, для которых Бомоны искали воспитательницу. Мадам де Бомон сама воспитывалась в монастыре «Уазо» и обратилась в свою старую школу, уверенная, что здесь легко найдет девушку, получившую хорошее воспитание. К тому же, наши семьи были знакомы, так что меня взяли.
Итак, в мое распоряжение была передана комната в роскошной двухэтажной вилле Молитор, в зеленой гавани столицы, скрытой за кованой железной оградой, с тихими пустынными дорожками; в этом доме ты чувствовал себя, как в деревне, находясь в самом центре Парижа.
Я не стала скрывать от Бомонов, хоть и не вдавалась в детали, свою деятельность в Сопротивлении. Итак, их гостеприимство прежде всего служило мне прикрытием, не доставляя особых хлопот хозяевам. Они ни разу не задали мне ни одного вопроса, но наблюдали за мной благожелательно и бдительно.
Их великодушие было драгоценно для маленькой группы людей, стремившихся объединиться вокруг меня. Изредка случалось мне и принимать кого-то на вилле Молитор, но никогда больше, чем на одну ночь, и только если не удавалось найти другого решения, так как я не хотела привлекать к Бомонам внимание. С течением месяцев наша деятельность, сказать по правде, стала более заметной. Нам предстояло взять на себя заботу о наших скрывавшихся учителях музыки, которым было запрещено преподавать по той единственной причине, что они были евреями.
После принятия законов правительства Виши все преподаватели-евреи были в течение нескольких дней лишены права на преподавание. В Парижской консерватории их было много. Я тесно общалась с двумя из них, у которых брала уроки композиции — с Андре Блохом и Леоном Зигера.
Андре Блох был профессором гармонии, преподавал в консерватории с 1927 года. Он поступил туда через несколько лет после того, как мой дед Поль Руньон ушел на пенсию, но они знали и ценили друг друга, и мой дед порекомендовал меня ему.
Это был восхитительный человек. Жесткий в манере преподавания, но внимательный к каждому. Грубое увольнение его потрясло. Он стал жертвой антисемитизма в его самой ужасной и заслуживающей осуждения форме, приведшей, в конце концов, к «окончательному решению». Но, кроме того, преподавание музыки было для него смыслом жизни.
Многие евреи, особенно из музыкальной среды, пытались уехать за границу, например, в Швейцарию или Соединенные Штаты.
Андре Блох не хотел уезжать — от усталости или из боязни, что у него не хватит сил на рискованную затею с эмиграцией, — я не знаю.
После того, как его уволили, я пришла к нему. «Учитель, — так я его называла, — наш фамильный дом стоит на реке Вьенне, прямо на демаркационной линии. Если вы захотите, я могу переправить вас в свободную зону».
«Спасибо, Маити, — ответил он с доброй улыбкой, в которой на этот раз сквозила усталая покорность, — но я не хочу, я не могу. Здесь я у себя. Я спокоен и в безопасности». В месяцы прелюдии к «национальной революции» Петена он не догадывался, что вскоре на родине прав человека ни один еврей больше не будет спокоен.
Я попыталась настаивать, рассказала ему о переходах границы, которые уже осуществила, заверила его, что до сих пор не претерпела ни одной неудачи, но ничего не помогало. Он хотел остаться в Париже. Я приняла его слова к сведению, не промолвив больше ни слова, но приняла решение, что не оставлю его на произвол судьбы, как я догадывалась, весьма неопределенной.