Евангелие лжецов (ЛП) - Олдерман Наоми. Страница 43
Ступенчатые холмы усеяны редкими кипарисами и искривленными оливами. Желто-красная земля и сухая тропа. Ящерицы греются на солнце, моргая глазами при приближении к ним, слишком ленивые, чтобы сдвинуться. Ноги становятся грязными от пыли, но так хорошо просто идти и идти, будто ожидая того, как забудется все от долгого шагания. Они говорят о детях и о семье.
Он находит тенистое место для них. Садятся. Его жена смущенно улыбается, как если бы не знала его. Он и сам не узнает себя.
Он дает ей хлеб и сыр. Они едят. Они пьют вино. Тела их размягчаются от жаркого солнца.
Он говорит, не представляя заранее, что начнет такими словами: «Я видел тебя с Левитом Дарфоном».
Тело ее напрягается. Как у толпы, когда Пилат поднял руку и дал сигнал, и солдаты показали себя. Таким же образом посреди нее показался предатель.
«Я не знаю, кто это такой», наконец, медленно произносит она.
«Я мог бы привести тебя в Храм», продолжает он, «и обнажить твои груди перед жертвенником, и обвинить тебя в прелюбодеянии. Я мог бы заклеймить тебя этим проклятием».
«Ты не посмел бы».
Он пожимает плечами. «Я совсем не знал тебя, как кажется мне», говорит он. «Ты была лишь для меня дочерью Аннаса, и, возможно, я был самым подходящим мужчиной, чтобы стать для тебя Первосвященником».
Она смотрит на него, и глаза ее темны и злы.
«Если бы я была мужчиной», отвечает она, «я бы стала Первосвященником и была бы лучшим, чем мои братья».
Он слегка кивает головой, соглашаясь. Только предмет разговора — совсем другой.
«Я мог бы развестись с тобой», говорит он, «но это навлекло бы позор на наших детей, а нам хотелось бы выдать замуж Айелет на следующий год».
«Я не ложилась с ним».
И он показывает ей бурдюк с горькими водами. И объясняет, что там находится внутри. Она начинает смеяться.
«Над твоей предусмотрительностью», отвечает она на его вопрос. «Над твоими планами, когда Иерусалим пылал вокруг тебя, а людей убивали на улицах».
«Это все то же самое», говорит он. «Это все части одного и того же. Все эти различные лжи, и планы, и люди, которым мы скармливаем их».
«Да, я знаю», качает она головой. «Ты думаешь, я никогда раньше не слышала всего этого от моего отца? Я знаю, как это. Чтобы стоял Храм, мы должны сделать то да се, да то и…» Она замолкает. Она отводит руки назад, выпрямляя спину, и напоминает ему на какое-то мгновение дочь Ходии.
Она забирает бурдюк из его рук. Смотрит пристально ему в глаза.
И говорит она: «Мой отец рассказал мне об этом проклятии женщин, подозреваемых в прелюбодействии. Он сказал, что чаще всего им не приходилось выпивать воду. Виновные женщины начинали плакать и трястись, когда видели горькие воды, и признавались. А те невиновные выпивали без страха».
И продолжает она: «Я клянусь, что я не прелюбодейка, и пусть все небесные проклятия падут на меня, если я лгу».
Она встречается глазами с его взглядом и пьет, и пьет, глотая, до самого дна, и вода стекает по ее подбородку, пьет, пока не пустеет бурдюк, и она отводит его от своего рта, заполненного водой. Она не отводит взгляда и в последнем глотке. Она вытирает рот и подбородок предплечьем. Она бросает бурдюк у своих ног.
Они вместе возвращаются в Иерусалим, не говоря ни слова. Она не помогает ему, когда спотыкается он. Он не протягивает ей руки, переступая через каменную стену в поле. Молчание между ними плотное, будто овечья шерсть. Но они идут вместе. На холмах этих, бывает, разносится вой и рыскают тени, и если они отойдут друг от друга, они могут стать добычей для волков.
Нет ничего вечного. Каждый мир бывает временным.
Вновь приходят к нему продавцы голубей, но в этот раз — кто с синяком, кто с выбитым зубом.
Мужчина сорока лет — тот, кто несет зуб, как золодой самородок.
«Видите, что сделали со мной? Видите? Те ублюдки, те монстры, та собачья свора!»
В этот раз он запрещает нескольким человекам находиться во дворе Храма и приказывает им всем вместе пожертвовать за беспорядки почти целый талант золота. Так не должно было случиться, и все же нет никакой другой возможности для конца вражды.
Брат Еликена, восемнадцатилетнего священника, погибшего у дома Префекта, приходит к нему. Его зовут Шломо — Каиафас раньше не спросил его имени или позабыл его. Жена у Шломо принесла мужу четыре сына, и старшему скоро исполнится тринадцать лет, когда можно будет начинать службу в Храме. Сын принадлежит Храму, как и все мужские особи семьи священника.
«Может», просит Шломо, «Вы бы смогли встретиться с мальчиком? Дать правильные советы? Он вспоминает своего дядю Еликана с большой нежностью».
И Каиафас понимает, что просит Шломо.
«Он с тобой?»
Шломо приводит мальчика. Тот нескладно долговяз и заметно нервничает, с голосом возраста перемены, когда тон голоса меняется в одном предложении из высокого в низкий. Он не говорит много.
«Какое твое имя?» Каиафас старается показаться добрее.
«Овадиа-Еликан», отвечает мальчик.
«Он сам принял такое имя после смерти дяди», гордо заявляет Шломо.
«Приди ко мне, Овадиа-Еликан», говорит Каиафас, «когда начнешь служить. А мы сделаем все, чтобы ты познакомился со всеми в Храме».
Шломо полон благодарной радости. Ему тоже приходится служить в Храме, когда приходит его черед, но никогда у него не было знакомого на такой высокой позиции. Да поможет тебе это, думает Каиафас.
Левит Натан говорит ему, что Дарфон, сын Йоава, отправится на север после полудня, где его сильные руки пригодятся более всего при погрузках на повозки бочек с вином и маслом, а его хитрый ум будет незаменим в расчетах. Каиафас ощущает некое облегчение, но тут же его сознание начинает искать того, к кому обратится внимание его жены в осутствие Дарфона. Он не может послать всех в Иерусалиме на север.
«И Пилат желает увидеться с тобой», говорит Натан. «Нет», продолжает он прежде, чем Каиафас задаст вопрос, «он не сказал зачем, а я не спросил».
Они переглядываются. Каждый мир бывает временным.
Пилат доволен собой. Восстание раздавлено; Рим, конечно же, прислал недовольное послание, чтобы только успокоить чувство вины. А он вел себя правильно и уверенно. Только так ведет себя Рим.
Он тепло встречает Каиафаса. Сегодня нет солдата на страже.
«Чувствуешь настроение в городе, Каиафас?» спрашивает он. «Они ощутили прикосновение моей мощи. Они теперь знают, кто теперь хозяин, и они перестали сопротивляться, как все послушные рабы».
Или как хитроумные рабы, которые подождут, когда заживут все раны, и соберут все средства прежде, чем начнут планировать следующее восстание.
«Да», соглашается Каиафас, «ты показал им, что ты сможешь сделать».
«Им придется отнестись уважительно к этому, Каиафас! Как женщина, они жаждут, чтобы ими управляли».
Как женщина. Да, именно, как женщина. Выстрадавшая роды и выжившая, вырастившая ребенка. Точно такая же — без страха перед болью, неосторожная перед лицом защиты большего, чем она сама.
«Я думаю, что привезу золотой образ Тибериуса из Кесарии. Он — их повелитель и господин, он — их бог и законный царь. Они должны преклоняться перед его статуей и целовать его ноги».
«Именно так, как ты говоришь, Префект».
«Эта страна не такая уж и плохая. Немного гнилых яблочек в бочке, но, в основном — честные трудящиеся семьи. Они будут благодарны мне за то, что искоренил плохие элементы. Я изменю жизни тех семей. Со всеми этими бунтами на улицах, ваше общество морально разложилось, но я его починю!»
Память быстро скользит в сознании Каиафаса в поисках похожего, как если бы он уже слышал подобные слова вместе с такими же сиящими глазами, с такой же абсолютной самоуверенностью. Однако, воспоминание улетучивается до того, как он смог бы вспомнить обтрепанные одежды и светящиеся облака небес.
«Конечно же, ты прав, Префект», говорит он, «но я не знаю, достойны ли люди Иерусалима твоей любви. Посмотри, как восстали они: не только против тебя, но и против меня! Перенеси, лучше, свою обильную любовь на Кесаря, на Декаполис, на лояльные земли».