Наш Декамерон - Радзинский Эдвард Станиславович. Страница 16
В последний раз я звоню дочери.
Дочь… Зарубки на моей двери. Это дочь растет… Теперь дочь выросла. Потом… она станет седая. Седую дочь и ту маленькую дочь, которую я мерил у двери, в конце жизни будет разделять расстояние в четыре ладони. Четыре ладони вверх по двери - вся жизнь моей дочери…
Итак, я ей звоню. Кстати, жизнь у дочери не удалась и не удастся. Я видел того прыщавого кретина, с которым она умудрилась улечься летом в моей квартире. В той комнате, где зарубки на двери… А потом как-то слышал, как она, злая, жестокая, лебезила, лебезила с ним по телефону!..
Наконец дочь подходит к телефону. Она, конечно, дома и, конечно, одна, значит - не может забыть бросившего ее прыщавого дебила. Или проще: не нашлось других дебилов, которые хотели бы обладать моей дочерью. Мы болтаем о чепухе - о спектакле, который она вчера смотрела. Она выливает поток желчных замечаний, я хохочу в трубку. И вдруг она разражается истерическими рыданиями. Я говорю в ее всхлипывания:
- Не надо хандрить (вранье!), ты умная (тоже, в общем, вранье), красивая (абсолютное вранье), у тебя все впереди (ну и вранье!), ты молодая (и это вранье, человек после девятнадцати уже чувствует себя старым, и так до конца жизни; в двадцать два я был абсолютно стар, в двадцать шесть уже скрывал свой возраст).
Четырежды солгав моей неумной, некрасивой, старой дочери, которую я обрек на жизнь, - прощаюсь с нею. Навсегда.
Я иду спать.
Спал плохо. Ну… как накануне… раннего отлета на самолете. Когда все время тревожно просыпаешься - боишься проспать, не услышать звонка такси. Наконец заснул. Часто думал: что же люди видят во сне… в последнюю ночь? Ничего! Я спал без снов. И проснулся опять как на утренний самолет - в пять утра. Лежу и смотрю… Игра рассвета: бесцветная тряпка на стуле ловит лучи и превращается в нежно-голубое покрывало… Темный халат получает свой кровавый цвет… Идет утреннее обретение красок. В последний раз мир украшается перед моими глазами.
Впрочем, теперь уже все будет - в последний раз.
Лежу и думаю о плане дня… У меня есть друг - шахматист. Этот чудак всегда так долго думает перед первым ходом, что попадает в цейтнот еще до начала игры. И как-то он объяснил мне: "Когда сидишь перед доской с нетронутыми фигурами, ощущаешь такое количество возможностей. Так жаль соглашаться на знакомый ход. Ну, сделаю ход е-2-е-4, а он ответит я уже знаю как. И мы разыграем "Сицилианскую", и я у него выиграю. Ну, и что? А хочется и "Сицилианскую", и "Индий-скую", и "Ферзевой".
О, если бы играть сразу несколько партий! О, если бы жить сразу несколько жизней!.. И сразу несколько "последних дней"!..
Итак, я иду на свой обычный бег трусцой. Благодаря этому бегу я доставил на финиш свое тело сильным, я вырастил до предела свою здоровую, мощную плоть. Есть что на бойню доставить - на корм червям и листьям!
Бегу в парке. Парк этот - заповедная дача: стоят высокие сосны, какие-то диковинные лиственницы. Я бегу среди деревьев с белыми табличками: "Опытный участок высажен студентом Д. Прянишниковым в 1896 году". Боже мой, конец века, они сбросили на землю студенческие тужурки, закатали рукава батистовых сорочек и сажают деревья в будущее. А по голубому небу бегут величественные облака… Я бегу им навстречу под облаками будущего, двадцать первого, века, под опасными облаками с ненадежным дождем. Я бегу среди опавшей листвы. По деревьям скачут белки. А что, если это не белки, а они, студенты 1896-го, превратившиеся в белок? Скачут тут себе на посаженных ими деревьях… Ах, как хорошо дышать. Как высоки кроны… трепещут… шевелятся. Все-таки самое прекрасное для меня на земле - это были деревья. "Как чуден Божий мир, как Божий мир прекрасен…"
Мой последний забег закончен. Я благодарю парк и прощально машу рукой белке-Прянишникову.
Дома непрерывно звонит телефон. Наверняка это Отвратительный. Мой бедный друг! Я думаю, он решил отказаться. Достаточно ей было вернуться домой… Она серьезная женщина. С ней шутки плохи.
И сейчас он названивает мне посоветоваться. А в мыслях только одно: "Больше этого мне никогда не предложат". Конечно, не предложат. В твоем возрасте пора выбывать из игры. Пришла новая команда, их жены и их любовницы. Он знает это. Впрочем, он еще раз двадцать переменит свое решение и раз двадцать струсит. И в конце концов она победит. Он не снимет этот фильм. Счастливый Достоевский. Прощай и ты, суперзвезда, точнее, до встречи. Единственная осуществившаяся мечта моей жизни. Больше всего на свете я хотел быть с тобою и с тобою мне было хуже всего. Я даже не помню запаха твоих волос… Опять банальность!
Полдень. Сжигаю листы дневника… На полу остается один листочек. Все-таки интересно, что же осталось от целой моей жизни? Поднимаю не без волнения - как тянут карту из колоды.
"Май. Самарканд. Могила Тимура. Рассказ о Есенине".
"Приехал в Самарканд и сразу пошел смотреть могилу Тимура. Тимур похоронен в мечети Гур-Эмир. Владыка мира велел положить себя под скромным надгробием в ногах у нищего дервиша. А потом в двадцатом веке археолог Герасимов решил вскрыть могилу Тимура, чтобы по черепу воссоздать скульптурный портрет хромого бога войны. Он умудрился открыть гроб в ночь на 22 июня. И как шекспировский могильщик в "Гамлете", он бросил на стол череп бога войны, как пустую консервную банку. И удар черепа о стол совпал с первыми выстрелами войны. Говорят, старики его предупреждали. Старики узбеки в тюбетейках и ватных халатах… История любит совпадения. Секретаря Линкольна звали Кеннеди, а секретаря Кеннеди Линкольн. Первый Романов был коронован в Ипатьевском монастыре, а последний расстрелян в доме купца Ипатьева. Любопытно?
Теперь "Рассказ о Есенине". Поэт мечтал побывать в Персии. Какой-то чекист в Баку спьяну пообещал перевести поэта через границу… И вот ночью Есенина привезли к безымянной реке, где поэта ждал проводник. С величайшими предосторожностями они перешли вброд реку. "Мы в Персии", - сказал проводник. Их ждала телега. Поэта уложили в телегу, закрыли тюками и долго куда-то везли. Был рассвет, когда они въехали в село. Есенина привели в дом, и провожатый сказал: "Ты не должен никуда выходить из этого дома". Весь день счастливый поэт провел в маленьком прохладном доме. Он глядел через окно на улицу, видел девушку под чадрой, слышал, как звал ее мужской голос: "Шаганэ… Шаганэ!" Так, не выходя из дому, он прожил в Персии целый день и весь этот день писал стихи. Ночью с предосторожностями его вывели из дома, погрузили в телегу и до утра везли обратно в Баку… Деревушка, где побывал поэт, как вы уже догадались, была далеко от персидской границы. Это была обычная азербайджанская деревня в стороне от Баку…"
Ну что ж, деревушка, где побывал я на этой земле, тоже была далеко от персидской границы. Жаль только, что я ничего не написал в этой деревушке. А если за тем меня туда и привозили?.. Фраза! Опять фраза! Все фраза!
Решил прогуляться перед последним обедом.
Выхожу на улицу этаким гостем, с любопытством разглядываю идущих мимо людей. Куда-то несутся, толкаются! Снуют, открывают какие-то двери, наполняют за дверями свои сумки, вновь появляются из дверей и бегут их опорожнять, и снова появляются. Иногда они замирают, столкнувшись друг с другом. Останавливаются, забалтывают друг друга, после чего вновь бегут, бегут, бегут.
Я понял: сделаю, что задумал. Ибо я уже потерял смысл жизни: я уже с вами не живу. Остановите Землю, я хочу слезть.
Я возвращаюсь домой, ем теплую жидкость, которую всегда называл супом, пью из бутылки отравляющее вещество, которое всегда называл вином. Оно приводит мой мозг в возбужденное состояние. На второе я ем мясо кем-то убитого быка. Его убили, чтобы другое животное - я - набивало желудок. Я представляю, как можно описать всю эту смешную череду убийств для наполнения желудков. Идея жизни, то есть идея наполнения желудков, связанная с убийством. После этой очередной серии банальных мыслей - вдыхаю в легкие еще одно отравляющее вещество. И приступаю к родовым бумагам…
В десятом классе я узнал, что я дворянин, и притом очень знатного рода. Отец мой, естественно, утаил от меня (как и от анкеты) свое дворянское происхождение. Тогда с этим было строго. Наш родственник, известный художник (кстати, герой рассказа друга моего Д.), при полном одобрении семьи был вынужден устроить в сумасшедший дом свою чересчур говорливую тетю, вечно болтавшую о муже-камергере. Когда ее увозили на телеге (на автомобилях тогда ездило начальство, в психбольницу везли на лошадях), тетка яростно кричала из облака пыли своему племяннику: "Все равно камергер! Все равно камергер!"
В пятидесятые годы, в не совсем подходящее время, мой отец, тихий бухгалтер, вдруг начал составлять нашу родословную. Он был очень странный человек: любил две вещи - футбол и все живое. Именно все: слонов, змей, гусениц, муравьев… Когда отец видел, как я бегаю с сачком за бабочками, ему становилось плохо. Сколько раз безутешно рыдал я в детстве, находя очередной сачок варварски сломанным.
Однажды отец узнал, что мать собирается делать в квартире дезинфекцию: в ящичках его стола появились малюсенькие рыжие муравейчики. Отец пришел в ужас и решил спасти их. Целое утро он собирал муравейчиков в спичечные коробки. По дороге на работу он сделал крюк - зашел в знаменитый Александровский сад у стен Кремля. В те баснословные времена сад усиленно охранялся, ибо за стенами Кремля жил и работал… В стране бушевала нескончаемая эпидемия колорадского жука, каковая в очередной раз низвела прекрасные урожаи до минимума. И вот в такое-то время соответствующие сотрудники, охранявшие сад, с изумлением видят, как некий человек высаживает из спичечных коробков на зеленые кусты главного сада Москвы… ну, явно… явно этого самого жука! Излишне говорить, где очутился мой бухгалтер. Смехотворное объяснение, что он спасал муравьев от дезинфекции, было решительно отвергнуто. На следствии выяснилось и утаенное им дворянское происхождение. Короче, лишь в пятьдесят шестом году он был реабилитирован. Когда он вышел, единственное, что беспокоило его и чем совершенно он измучил соответствующие учреждения, была судьба конфискованных муравьев. В то время к просьбам несправедливо обиженных относились чутко. И целая комиссия билась над вопросом, что же случилось с муравьями в коробочках.
Выйдя, отец продолжал работать бухгалтером и писать свой замечательный труд по истории нашего рода. Наш род восходил к князю, отъехавшему из Литвы. Тогда знатные роды "ходили" между Литвой и Русью. И знаменитый князь Курбский бежал в Литву именно в те годы, когда наш предок бежал из Литвы на Русь.
Его потомок, некий безумный фельдмаршал, во времена Екатерины имел разные неприятности за то, что "грыз солдат". Этот грызун был человек странной жестокости: во время турецкой кампании он сжег целую деревню, потому что крик детей и гавканье собак мешали его послеобеденному сну. Это произошло на Черной речке. Впоследствии сын его был убит крепостными в своем имении в центре России, когда он переезжал речку, тоже носившую название Черная. С тех пор в нашем роду редко кто умирал своей смертью. Другой сын, знаменитый генерал Павлова царствования, был отравлен, внук сошел с ума, повесился, а правнук, известный дуэлянт, никак не мог родить наследника - все его дети умирали… Когда сей дуэлянт был все-таки застрелен на дуэли (легко догадаться, что это произошло в Петербурге на знаменитой Черной речке), на его столе нашли странную бумагу. Слева шли фамилии двенадцати человек, убитых им на дуэли, справа - имена двенадцати умерших его детей. Под списком была подведена черта и написана фраза: "С Богом в расчете!"
Единственный, кто умер своею смертью, был младший сын фельдмаршала, мой прапра - граф Евгений Ч., Дон Жуан, вольтерьянец и дипломат. Подробности о нем я узнал от тети Ани.
Тетя Аня явилась в нашу семью как бы с того света… Случилось это в хрущевские времена, когда впервые из-за границы начали появляться те, чье существование тщательно скрывалось, чьи имена никогда не произносились. Эмигранты.
Тетя Аня была в числе самых первых. Она приехала в Ленинград из Швеции и сразу пошла в справочное бюро. Она называла даты рождений, и девушка в окошке изумленно сказала: "Какие же они у вас все допотопные". "Именно до-потопные", - усмехнулась тетя Аня. Потом она гуляла по Ленинграду, и ее поразило, каким маленьким стал ее город. Она шла мимо миниатюрных дворцов Растрелли с расстрелянными обитателями и изумленно шептала: "Растрелли… расстрелы… Это все было предначертано?" Наконец с замиранием сердца она направилась по адресу своего кузена - красавца и знаменитого футболиста 1905 года.
Дверь открыл он сам. Он совершенно не изменился. С некоторым испугом он смотрел на улыбающуюся старуху. И в следующее мгновение тетя сообразила, что открывшему дверь… двадцать лет! Когда она услышала: "Папа на футболе" - она поняла, что пришла туда. Легко догадаться, что юноша, открывший дверь, - был я.
Я был при их встрече. Они сыпали именами: Боря… Зина… Саша… Боря был Андрей Белый (Борис Бугаев), Саша был Блок, Зина - Зинаида Гиппиус. Они рассказывали друг другу волнующие новости полувековой давности: "Радзевич женился на Маше Булгаковой… да, да, на дочке религиозного философа! Они вместе приехали в Берлин… потом в Радзевича влюбилась Марина (Цветаева), а потом Марина подружилась с Машей…"
Через неделю тетя Аня уехала, потом объявилась вновь и привезла листочки, покрытые удлиненными буквами, написанные этаким каллиграфическим почерком, которому обучали в русской классической гимназии.
Итак, вот они - листочки, написанные тетей Аней:
"Женя, мой кузен, был назван в честь своего прапрапрадеда графа Евгения Ч. Я была влюблена в Женю. Всегда.
Мы уезжаем с бала. Женя в классической позе тогдашнего влюбленного - стоит на одном колене, застегивает мои ботики. О, эти ботики! А я жду. Я жажду. Но он поднимает лицо. Насмешливая улыбка. А потом тот баснословный вечер, навеки исчезнувший в петербургской ночи… С кружащейся метелью, с Рождеством, с барышнями на санках. В этом Рождестве тонул такой молодой тогда наш мир.
Холод петербургской квартиры. Венецианские окна на Неву. Мужчины и женщины за ломберным столом. Все это кажется сейчас прекрасным. А на самом деле мы подолгу пили чай и бесконечно философствовали, как Вершинин в "Трех сестрах". И скучали, скучали, скучали…
А вот и Женя, уже в новехонькой офицерской форме - на фронт едет. Стоит в дверях, скрестил руки на груди, как Чаадаев, и насмешливо слушает мой бессвязный лепет. И все это уходит, тонет в метели…
Революция! Мы с княгиней Багратион-Мухранской, попросту Мусей. В пустой брошенной усадьбе. Никого, крестьяне ушли. Мы живем, как Пятница и Робинзон, - натуральным хозяйством. В одну комнату стащили всю мебель. Топим стульями. Я научилась разбивать их топором. На камине головной убор индейца - принадлежал брату Коле. Коля убит в Пинских болотах. На веранде валяется вырванный из рамы парадный портрет императрицы Екатерины Алексеевны… По холсту нацарапано ругательство. Кто-то побывал здесь до нас. И еще может прийти… Мы решаем уйти завтра обратно в город. Ночное зарево: город горит, в городе банда. Мы спим вдвоем не раздеваясь в огромной родовой постели, где была зачата Муся и ее предки.
Пришли утром. Я вышла, чтобы растворить заднюю веранду. И увидела страшного старика в бушлате. С черным флагом, на котором неумело, по-детски нарисован череп. Мой крик: "Муся! Муся!" И треск - разбили парадную дверь. Я выбегаю во двор. И - мимо них. И вдруг - что-то неописуемое… со свистом, совсем рядом! Тогда я не поняла, это был первый выстрел в моей жизни. У ворот стоял другой матрос и смеялся. Он раскрыл объятия. Я бегала, а он ловил. И вот тут, у ворот, я и увидела Женю.
Мы сидим с Женей в гостиной.
Я. А где Муся?
Он. Она придет.
Все как в Петербурге: мы чинно беседуем, только Женя в бушлате и говорит: о ненависти к своему классу, о величии анархии.