Наш Декамерон - Радзинский Эдвард Станиславович. Страница 24
- Вас к телефону! Немедленно!
Мы бежали по коридорам - он впереди, я за ним. Вы представляете, что я передумал, пока мы бежали.
В кабинете директора лежала снятая трубка, он поднял ее очень почтительно и протянул мне, как драгоценность.
- Сейчас с вами будут говорить… - сказали в трубке.
- Это ты, Фудзи? - спросил знакомый голос.
- Это я… - Голос мой дрожал. И после мучительной паузы, стоившей мне жизни… потому что я не знал, как его назвать… ох, как я боялся ошибиться: - Это я… Иосиф Виссарионович… Здравствуйте.
- Здравствуй, - мягко продолжил голос, - ты, случайно, не свободен сейчас?
- Свободен… конечно, свободен…
- Я рад, что ты свободен… Тогда приезжай ко мне.
- А как, Иосиф Виссарионович? - глупо спросил я.
- Тебе все объяснят, - ласково засмеялся голос. - Все объяснят тебе, Фудзи.
В трубке раздались гудки, и тотчас раскрылась дверь и в кабинет вошел очень вежливый человек в военной форме.
…Коба принял меня в огромном кабинете. Он стоял с трубкой в негнущейся руке у стола, заваленного бумагами. Я остановился в дверях, поздоровался.
- А ты стал совсем седой, Фудзи!
- Годы, Иосиф Виссарионович.
Он посмотрел на меня, и вдруг глаза его вспыхнули, и он яростно закричал:
- С каких это пор ты со мною на "вы"?
От ужаса я потерял дар речи. Я знал: одно неверное слово, даже взгляд - и я снова буду там! И снова бедствия несчастной семьи!
Я поднял глаза и наткнулся на его бешеный, ужасный взгляд. Это был тот самый взгляд… когда мы ночью скакали к дилижансу с почтой. Да, я узнал его: это был он, мой старый друг Коба. И воспоминания юности захлестнули меня, и я с любовью, с печальной, непритворной любовью посмотрел на него. И он это почувствовал. Взгляд его стал ласков, он обнял меня. Я понял: первое испытание я выдержал.
- Никогда не говори мне "вы", никогда! Слышишь, Фудзи? Сколько нас осталось?
Сколько нас осталось, друзей-соплеменников? Нас, любивших друг друга, нас, готовых умереть друг за друга грузинских удалых парней? Совсем не осталось - одних он посадил, других расстрелял, третьих заставил покончить с собой… Серго, Ладо… Боже, хватит!
Он смотрел внимательно, глаза в глаза. Я отсидел четыре года, я с отличием окончил его университеты. И в моих глазах он не прочел ничего. Там была только любовь к Вождю и Другу и преданность… Я выдержал и второе испытание.
А потом он подозвал меня к столу и молча указал на книгу. Это был "Витязь в тигровой шкуре", русский перевод. Он запомнил мою любовь к этой поэме: когда-то, в туруханской ссылке, я читал ему ее наизусть, а он, зевая, слушал.
Теперь он взял книгу и, ласково держа ее в корявых пальцах, задал мне несколько наивных школьных вопросов. Я ответил. Он поблагодарил и что-то записал прямо на полях книги. Потом пояснил:
- Меня здесь попросили товарищи отредактировать русский перевод "Витязя", и я, помня твою любовь к поэме (его дьявольская память!), решил с тобой посоветоваться.
Он действительно редактировал. Он, управлявший гигант-ской страной, хотел еще редактировать "Витязя". Он, не закончивший даже семинарии, редактировал сейчас перевод поэмы. Редактировал перевод на языке, который плохо знал. Но он верил, что может сделать и это. А может быть, это было опять - испытание? Еще одно? Я похолодел. Он внимательно смотрел мне в глаза. Но, клянусь, там было написано только одно: "Величайший Гений всех времен и народов редактирует перевод поэмы, рожденной на его родине. Как это прекрасно! Кому же, как не ему…"
- Послушай, - сказал он, когда я уже был в дверях. - Сколько лет мы с тобой не виделись? Нехорошо, Фудзи. Ты должен позвать меня в гости, посидим, как прежде, поговорим, споем…
- Но, Коба, я живу довольно тесно… (После возвращения меня поселили в громадной коммуналке: нас было двенадцать соседей, один туалет и одна кухня. Я жил в крохотной комнатенке с женой и дочерью.)
- Как тебе не стыдно, Фудзи? Помнишь, как мы жили до Революции? Где мы с тобой только не охотились! Разве это мешало нам веселиться? Дом друга - что может быть прекрасней?
- Ты прав. Я буду рад тебя видеть, Коба!
- Значит, завтра жди меня к себе. Если не возражаешь, я привезу с собой кого-нибудь из наших. - (И вот здесь я чуть не вздрогнул - "наших" никого уже тогда не было.) Он внимательно смотрел на меня и, только встретив мой ясный взгляд, прибавил после паузы: - Ну, Лаврентия…
На моем лице была только радость. А потом я шел домой и ругал последними словами ублюдка Лаврентия, грязного приблудного пса, трусливого убийцу, который никогда не был "нашим", которого мы даже не знали в дни Революции. Палач, который явился после… Я орал в ночь все грузинские ругательства, все русские лагерные ругательства. И плакал.
На следующий день с утра в нашей квартире появились молодые люди в одинаковых костюмах и замшевых гетрах. Все мои двенадцать соседей были загнаны в комнаты и не могли, несчастные, даже выйти в туалет.
Квартира была обследована, стены простуканы, из коридора убраны все сундуки, все тазы, велосипеды, вся обувь, все пальто. Коридор стал девственно чист, а молодые люди заняли свои места на подступах к ванной, кухне, на повороте коридора к нашей комнате. Они гулко перекрикивались между собой. Переулок и весь дом были оцеплены, все те же молодые люди разгуливали по этажам, а с шести часов движение жильцов по нашей лестнице окончательно прекратилось. Наконец в семь часов подъехали машины: сначала две, потом три, а потом, как-то внезапно, раздался звонок в нашем пустом коридоре.
…Мы сидели в нашей тесной комнатушке, пили прекрасное грузинское вино, которое принес он, и пели наши грузинские песни. Рядом сидела моя жена, восторженно глядевшая на Кобу. Она была много моложе меня, она не помнила Революции. Для нее он был Бог, соизволивший спуститься прямо с небес в нашу жалкую лачугу.
Коба посадил мою дочь на колени, и она сидела, не смея шевельнуться, на коленях Лучшего Друга детворы всего мира. И он мягко и нежно выкручивал ей ухо своими короткими и толстыми пальцами. Это была его любимая ласка. Мы вспомнили с ним о каторге и ссылке (царской), вспомнили анекдоты (прежние). И наших друзей, тех редких наших друзей, которые умерли своей смертью.
А потом опять пели. Как он хорошо пел! И вообще у Кобы всегда был поразительный слух - он слышал, о чем шептались даже в другой комнате. И голос у него был, небольшой, но голос.
Он ласково глядел на меня, и я любил его. Всем сердцем. Я любил свою юность, наши мечты, нашу маленькую солнечную родину, милый мой друг Коба.
Он внимательно следил, чтобы я не пропускал тосты, чтобы я опорожнял вовремя стакан за стаканом. Но от вина моя преданная любовь только возрастала. Здесь он ошибся. Только возрастала моя любовь к нему. Весь вечер.
И вот тогда, продолжая мягко выворачивать ушко моей дочери, он вдруг пробормотал как-то невзначай:
- Так это ты и есть - "пионерка Нона"?
И жадно уставился на меня… "Значит, он читал ее письма? Все эти годы, день за днем, он знал, что ему пишет она, моя несчастная, полуголодная дочь?" Я с бешенством посмотрел на него. Я не хотел скрывать. Да было и поздно скрывать. И он, усмехаясь, смотрел на меня. И тотчас бешеный взгляд грузина-отца исчез. И на Кобу смотрел жалкий, тусклый, умоляющий взгляд немолодого Фудзи.