Еврейское счастье военлета Фрейдсона (СИ) - Старицкий Дмитрий. Страница 32

— Не спорю. Я не спорю. А врачи будут спорить. Повторяю в отличие от меня у них ответственность. Для меня вы, простите за откровенность, любопытный случай. Для науки психологии. А наука психиатрия, хоть и близка к ней, но совсем другая. Вдруг у вас действительно диссоциированая фуга и вы в полёте вдруг вспоминаете прошлое. И моментально забываете все, что произошло после клинической смерти. А идет бой. Что тогда?

— Бой продолжит летчик Фрейдсон. Возможно даже лучше, чем новый я. — заявил уверенно и твердо, глядя прямо в глаза академику.

— Так можно и до психдиспансера договориться, молодой человек. — Покачал он своей шевелюрой. — Помните и о возможных карательных мерах врачей. Запрут вас в чистую, светлую палату с решетками на окнах посередине заброшенного парка. И будете вы коротать свой досуг в беседах с Наполеоном и Александром Македонским.

— Разве я опасен для общества?

— Изолируют людей даже в тюрьму не ''потому что'', а ''чтобы не''. В вашем случае, чтобы чего-нибудь не вышло и чтобы врачам задницу за это не надрали. Несмотря на то, что вы интеллектуально и социально сохранны. Мое дело вас предупредить. А там смотрите сами. Но держите в уме, что любой скандал, который вы устроите на комиссии, будет свидетельствовать против вас. Так, что спокойная аргументация и логика. И тогда есть хоть маленький, но шанс. Вы поняли меня?

— Предельно ясно. И насколько понимаю, я никому не должен говорить об этом нашем разговоре.

— Желательно. Это в ваших же интересах. Позвольте откланяться, у меня еще другие дела на сегодня есть.

Когда за академиком закрылась дверь, я вдруг понял, почему он сегодня пришел без ассистентки. Да чтоб не настучала. Пуганая корова на куст садится… Но все равно спасибо ему. Другой бы мог и не просветить.

Даже аппетит пропал, хотя время к обеду шло.

Пошел курить в курилку на первом этаже. В сортир нюхать хлорку идти не хотелось, хоть это было и ближе. Но меня теперь костыли не регламентировали.

В холле столкнулся с румяным от морозца Коганом.

— О! На ловца и зверь бежит. — Весело заявил политрук.

— Кто звэр? Я звэр? — прибавил я кавказского акцента для прикола.

Коган усмехнулся.

— Лучше подержи, пока я разденусь.

И пошел, скинув мне чертежный тубус и вещмешок. Раздеваться направился, однако, в ближний гардероб, а не в свою каморку в дальнем корпусе. Чтобы мне долго не ждать. Воспитанный молодой человек и вежливый.

Вскрыли тубус и прямо рядом с траурным объявлением о смерти полковника Семецкого повесили плакаты, прижав к стенду канцелярскими кнопками. Политрук их целую коробку из планшетки вынул.

Первым плакатом изобразили казаков в кубанках, рубящих шашками бегущих фашистов на фоне полупрозрачного древнерусского витязя на вздыбленном коне. Вверху даты одна под другой: 1242 и 1942. Внизу лозунг: ''Кто с мечом к нам придет, от меча и погибнет'' Александр Невский''.

— Что я тебе говорил, — подмигнул Коган. — И орден Александра Невского будет. Все подготовлено. Ждут только решения Политбюро.

Второй плакат с падающими и дымящимися немецкими самолетами и надписью менее оптимистичной, скорее призыв от безысходности: ''ТАРАН — ОРУЖИЕ ГЕРОЕВ'' именно так все буквы большие, а снизу плаката традиционное ''Слава Сталинским соколам — грозе фашистским стервятникам''.

— Нравится? — склонил Коган голову к левому плечу.

— Нет, — буркнул я. — Таран это… Это… Как заживо умереть заранее. А вот казачки нравятся. Оптимистично. И связь времен налицо.

Покачал головой политрук и ничего мне на это не сказал. Вынул из планшетки и протянул мне тонкую бежевую брошюрку из ''Библиотечки красноармейца''

— А вот это, как коммунист-агитатор, будешь читать ранбольным обмороженным бойцам по палатам, — политрук подмигнул. — Таково тебе второе партийное поручение. Первое ты выполнил. Теперь твоя палата жестокие романсы поет. Мещанство конечно, но все же не похабщина с уголовщиной. А теперь пошли обедать. Ты у нас нынче ходячий, так что в столовку общую направились.

— Слушай, Саша, как бы мне с полком связаться. А то стыдоба, понимаешь, в том, что у меня есть в Кремль на награждение идти, — пожаловался я.

— Что бы ты без меня делал? — политрук подмигнул для разнообразия левым глазом, — Не имей сто рублей, а имей сто друзей. Смирнову я уже разъяснил твою проблему, а он вроде бы уже должен был все согласовать с Наградным отделом Верховного совета. Думаешь, ты первый такой?

После обеда у меня отобрали халат и выдали, как ходячему, байковую бежевую пижаму. Еще подумалось, что она с покойного полковника Семецкого. Но вовремя вспомнил, что тут все стирают и дезинфицируют.

Перевинтил на нее ордена с халата.

Обулся в черные бурки на босу ногу. Хорошо, тепло, но некрасиво. Была бы кожаная отделка черной — было бы в самый раз. А так… коричневая только на белом войлоке смотрится. Но белый войлок по определению генеральский. Мне не по чину.

Сдавая халат сестре-хозяйке, выпросил портянки. Выдала, ношеные, но чистые.

И с чистой совестью пошел в курилку, пока она пустая, а то за разговорами с Коганом так покурить и не успел.

Скоро обмороженные бойцы, те, что выздоравливающие, ходить начнут, забьют курилку напрочь. И провоняют весь госпиталь своими мазями и махоркой. А их всё несут и несут. Немногочисленные санитары с ног сбились.

Накурившись, спросил у дежурной сестры палату, где обмороженные бойцы, вменяемые к восприятию. Путь на поправку имеют.

Вошел, духан гнойный как доской по носу ударил. Не удержался, открыл форточку свежему морозному воздуху.

— Одеялами закройтесь, товарищи бойцы.

Вынул выданную политруком брошюрку. В. Горбатов. ''О жизни и смерти''. Воениздат, 1941 год. Посмотрел из любопытства в исходные данные. Выпустили в середине декабря. Свеженькая агитация. Но оказалось даже не агитация, а художественное слово.

Бойцы затихли, ожидая.

Раскрыл наугад и стал читать.

- ''Товарищ. Сегодня днем мы расстреляли Антона Чувырина, бойца третьей роты. Полк стоял большим квадратом, небо было сурово, и желтый лист, дрожа, падал в грязь, и строй наш был недвижим, никто не шелохнулся''.

Бойцы в палате превратились в одно ухо и даже шушукаться, как школьники прекратили. А продолжил, не напрягая голоса, читать скупо, скучно, не как артист, и даже не как Коган умеет.

- ''Он стоял перед нами с руками за спиной, в шинели без ремня, жалкий трус, предатель, дезертир Антон Чувырин, и его глаза подло бегали по сторонам, нам в глаза не смотрели. Он нас боялся, товарищей. Ведь он нас продал.

Хотел ли он победы немцу? Нет, нет, конечно, как всякий русский человек. Но у него была душа зайца, а сердце хорька. Он тоже вероятно, размышлял о жизни и смерти, о своей судьбе. И свою судьбу рассудил так: ''Моя судьба — в моей шкуре''.

Ему казалось, что он рассуждает хитро: ''Наша возьмёт — прекрасно. А я как раз шкуру сберёг. Немец одолеет, — ну, что же, пойду в рабы к немцу. Опять же моя шкура при мне''.

Он хотел отсидеться, убежать от войны, будто можно от войны спрятаться! Он хотел, чтобы за него, за его судьбу дрались и умирали товарищи, а не он сам.

Эх, просчитался Антон Чувырин! Никто за тебя драться не станет, если ты отойдешь в кусты. Здесь каждый дерется за себя и за Родину! За свою семью и за Родину! За свою судьбу и судьбу Родины! Не отдерёшь, слышишь, не отдерёшь нас от Родины: кровью, сердцем, мясом приросли мы к ней. Ее судьба — наша судьба. Ее гибель — наша гибель. Ее победа — наша победа. И когда мы победим, мы каждого спросим: что ты для победы сделал? Мы ничего не забудем! Мы никого не простим!

Вот он лежит в бурьяне, Антон Проклятый — человек, сам оторвавший себя от Родины в грозный для нее час. Он берёг свою шкуру для собачьей жизни и нашёл собачью смерть.

А мы проходим мимо поротно, железным шагом. Проходим мимо, не глядя, не жалея. С рассветом пойдём в бой. В штыки. Будем драться, жизни своей не щадя. Может, умрём. Но никто не скажет о нас, что мы струсили, что шкура наша была нам дороже отчизны.''