Киевские ночи (Роман, повести, рассказы) - Журахович Семен Михайлович. Страница 108

— Есть такая штука, — продолжал Крушина, — очень-очень сложная штука: крестьянская психология. Немножко разбираюсь. Хоть и давно оторвался от села… Но все мы должны разбираться. Как же без этого?.. Я тебе о своем отце скажу. Не все может охватить, не все уразуметь. Где уж угнаться за всем новым… Да и вчерашний день на шее сидит. Дедовские взгляды, ведь как- никак— дед! Однако понимает, что именно в артели сила. Вот он мне и пишет: «Иду, сынок, хоть и стар уже, иду в артель. Только не хочу, чтоб меня дурень подгонял…» Поехал я, посмотрел, что и как, порасспросил. Отец говорит их председателю: «Ты голова, потому что мы тебя выбрали. Но помни: и у нас есть головы, мы при тебе не пуговицы… Есть общество или артель, так пускай о каждом деле артель подумает. Потому что — коллектив!» А тот старику: «Ты мне агитацию возле кооперации не разводи». Это у них там возле кооперативной лавки дядьки на бревнах махорочку курят… Старик председателю еще какое-то словцо. А тот уже, как индюк, надулся: «Элемент!» Видишь — уже и элемент. Это о моем батьке, которого еще в пятом году казаки нагайками стегали. — Крушина помолчал. — Есть у большевиков святой долг: убеждать. А чтоб убеждать, надо самому иметь глубокие и чистые убеждения. Так? А я вот читаю о твоем Свиридюке, и почему-то от его слов наганом и волосатым кулаком пахнет.

Марат вздрогнул. Крушина глянул на него, подождал. Но тот еще крепче сжал губы.

— А Данило Киричок… Он мне немножко отца напоминает. «И что оно будет? И как оно будет?..» Испокон веку наши отцы и деды, столкнувшись с чем-нибудь новым, чесали затылок. И все мы…

Марат поднял голову.

— Мы?.. — у него язык не повернулся произнести это гнусное: «чесали».

— А что ты думаешь? — улыбаясь, сказал Крушина. — И я в свое время скреб затылок. Представь себе — семнадцатый год. Двадцать партий. Сколько таких малограмотных, как я, тыкались носом, ища дороги. Крестьянская психология… Какие-то житейские предрассудки, какие-то консервативные предубеждения. Да и крепкая веревочка привязывает к собственности, пускай мизерной — «Мое!» Что поделаешь? На все это, друг, есть лишь одно-единственное, ленинское средство: терпеливо, — слышишь? — терпеливо убеждать. Живым словом. Живым примером. — Крушина вздохнул, выпустил кончик бороды, придвинул ближе рукопись. Марат следил взглядом за его рукой. Теперь редактор возьмет ручку и пойдет обычный разговор: это так, а это не так. Но рука Крушины снова отодвинула рукопись на середину стола. — Понимаешь, Марат, еще крепко держит селянина привычка к старому. Так жили деды, прадеды. Страшная и могучая сила — эта привычка. И именно нам выпало расшатать, одолеть эту силищу. А это, хлопче, куда труднее, чем изменить течение Днепра. Одним махом ничего не сделаешь. Ты же читаешь, что творится на Днепрострое. Титанический труд. Годы и годы. Чтоб Днепр пошел по другому руслу. А повернуть в новое русло стомиллионную крестьянскую массу? Это же в тысячу раз сложнее. В новое и лучшее русло. Непременно лучшее. Иначе на кой черт и огород городить! Должен дядько убедиться, что только общественный труд даст ему, детям и внукам такую жизнь, о какой он и не мечтал. Потому что мечта у него была куцая: еще клочок земли, еще одна лошаденка… Скажи мне, Марат, — вдруг спросил он, — почему ты вступаешь в партию?

— Я?.. — Марат вспыхнул и задохнулся. — За мировую революцию. За идею…

— Вот именно! За идею. — Лицо Крушины посветлело. — А для мужика — это очень общее понятие. Он мыслит конкретно. Как ты думаешь, о чем беседовал Ленин с крестьянскими ходоками? О мировых идеях? И об этом, конечно. А конкретно разговор шел о сортовых семенах, о кооперации, больнице, школе. О керосине, наконец. Да, да, о самом обыкновенном керосине. Чтоб изгнать вонючий каганец да лучинушку. Ленин всегда глубоко интересовался, что думает простой рабочий и крестьянин о советской власти. И если мужик был чем-то недоволен, то Ленин прежде всего думал о том, что мы не так сделали? Что нужно исправить? А твой Свиридюк и выслушать не хочет мужика. У него одна тупая манера: если кто-нибудь недоволен, значит, контра. Разговор короткий… Этакие деятели только отталкивают людей. И куда? В сети той же куркульщины. Вот тебе и вода на мельницу.

Сначала Марат удивлялся, слушая Крушину, но постепенно им овладевало что-то похожее на суеверный страх. Откуда он, Крушина, все знает? Как он мог подслушать его разговоры со Свиридюком там, в селе? Да разве только это?.. Он, застыв, сидел перед редактором, руки и ноги его немели, как, бывало, весной, когда прыгал в холодную Ворсклу.

— Ты подумай, Марат, ну что страшного в том, что Данило Киричок еще год будет приглядываться, как там артельное дело пойдет? Пусть приглядывается. Кто сказал, что сплошная коллективизация — это все сто процентов в каждой деревне? И — немедленно! А если девяносто пять? Ты решения шестнадцатой партконференции читал?

— Читал, — выдавил из себя Марат, с тоской глядя на стол. Хоть бы кто-нибудь зашел и прервал этот разговор!..

— Главное, друг мой, никогда не сваливать в одну кучу врага и нашего человека.

— Но ведь год великого перелома миновал, и на сегодняшний день только так: кто не с нами — тот против…

Марат победоносно посмотрел на Крушину. А что! Нашел-таки неопровержимые слова.

— Дважды два — четыре… А ты уверен, что Киричок не с нами?

— Уверен! — Марат уже ненавидел этого Киричка лютой ненавистью.

— А я нет! — спокойно сказал Крушина. — И не может, запомни это, не может кто-то один — Свиридюк или еще кто-нибудь — присвоить себе право выносить приговор: этот наш, а этот не наш… Ого, куда это заведет! А если б созвать сельский сход да послушать, что люди скажут об этом самом Киричке?

Марат молчал.

— Ну, допустим даже такое, — Крушина положил ладонь на рукопись. — Данила Киричок не с нами. Сегодня. Слышишь? Сегодня. Но это еще не означает, что он против. Сидит в закутке, приглядывается. А завтра, — слышишь? — завтра будет с нами. Сколько людей за эти годы пришло в наш лагерь? То-то же… Одно дело куркуль Дудник, совсем другое — Киричок. Если мы смешаем их в одну кучу — все пойдет прахом! — Крушина произнес сурово и твердо: — Все! Даже сама пролетарская революция!

Их глаза встретились, и Марат поспешно отвел взгляд. Хоть бы кто-нибудь вошел!

— Ох, эта вода на мельницу… — уже со смешинкой в голосе сказал Крушина. — И вода бывает разная, и мельницы различные… Недаром о мельницах и плотинах всякие страхи рассказывают: русалки, водяные, утопленники. Чертовщина!

Крушина засмеялся. Заставил себя улыбнуться и Марат. Все шло совсем не так, как он задумал.

Но и Крушине было невесело. С нелегким чувством грусти и вины смотрел он на Марата. Ведь это он, не кто иной, как он, Крушина, должен отвечать за всех перед собственной совестью. Если этот хлопец чего-то не понимает— я виноват. Если он не знает того, что должен знать, — я виноват. Мало работаю с ребятами, надо больше для них делать, хотя бы и падал с ног. Мало учу их, да и у самого грамоты-науки не больно велика сума… «За идею! За мировую революцию!» Как выпалил… Растроганно, с безграничным доверием вглядывался Крушина в затуманенное лицо Марата. Чубатый мой, это же всего дороже: чистый огонь в душе.

А для Марата разговор с редактором становился все тягостнее. Мысли и чувства его раздваивались.

Он и соглашался и не соглашался с Крушиной. Как и тогда, во время разговора с Демчуком, его кидало то в одну, то в другую сторону.

Но больше всего его терзало, не давало дышать то, что все его надежды развеялись как дым. А он-то думал… И все полетело к черту. Хоть бы кто-нибудь вошел!

От резкого стука дверь распахнулась, и у стола, сделав два огромных шага, оказался Толя Дробот.

— Простите, Лавро Иванович… — Голос его звенел на шаткой грани крика. — Я хочу сказать… Наталка Дудник не кулачка. Нет, нет! Это подло, подло так говорить. С ней несчастье стряслось, понимаете? Она их ненавидела, куркулей, все их куркульское гнездо. Она скот и хлеб для артели спасла… Понимаете? За что ж ее добивать? Да я…