Киевские ночи (Роман, повести, рассказы) - Журахович Семен Михайлович. Страница 53
Ольга на цыпочках проскользнула в уборную. Но как только она опять появилась в коридорчике, из кухни донеслось: «Оля, вы слышали? Ведро картошки уже сто двадцать».
Он выглянул из кухни — маленький, сутулый, с седым ежиком, похожий на перепуганного воробья.
— Слышали? Что же это будет, я вас спрашиваю?
— Не волнуйтесь, Михайло Петрович. Немцы уже везут таблетки.
— Таблетки?
— Ну да. Проглотишь две таблетки — и целый день сыт. Никаких продуктов, никаких забот. Немцы все могут. Культура!
Голодный и испуганный воробей смотрел на нее исподлобья, недоверчиво и все же с тайной надеждой: «Немцы все могут…»
— А немцы, — торопливо спросил он, — они тоже будут глотать таблетки?
— Что вы! Себе они забирают «млеко» и «яйки», сало и пшеницу. А таблетки для нас, для туземцев. Проглотил и пляши — тра-ля-ля…
Счетовод так и взорвался:
— Вы, вы… легкомысленная девчонка! У вас и теперь только тра-ля-ля на уме.
Хлопнув дверью, сосед скрылся на кухне. Ольга вернулась к себе. Но через несколько минут, устыдившись, снова вышла и извинилась перед Михайлом Петровичем. Ссора кончилась тем, что он налил ей чашку крутого кипятка, подсластил его сахарином и снова принялся возмущенно перечислять базарные цены:
— Сто двадцать рублей… А главное — не берут денег. Подавай им костюм или часы. А где я их возьму? В Усть-Каменогорске, наверно, все дешевле. Что пишет мама? Ах, простите, какие сейчас письма…
Ольга слушала краем уха, прихлебывала чай. Мысли ее были далеко. Вдруг она спросила:
— Скажите, Михайло Петрович, какой будет жизнь через двадцать лет?
Счетовод изумленно посмотрел на нее, седой ежик на его голове зашевелился.
— Через двадцать лет? — переспросил он. — А какое мне дело? Я, может, и не доживу до этого времени.
Ольге стало горько.
— А я, Михайло Петрович, — взволнованно сказала она, — я часто задумываюсь над тем, что будет через двадцать — тридцать лет.
Она умолкла, ее широко раскрытые глаза, казалось, смотрели сквозь тщедушную фигурку Михайла Петровича, сквозь стены. Двадцать лет! Какая глубь, какое море времени. Ей двадцать лет — а сколько она уже пережила, видела, сколько узнала. Два десятилетия — это еще одна жизнь.
— Весь мир изменится. Изменятся люди! — шепчет она.
Нахохлившийся воробей, выбитый из привычной колеи любимой темы, сердито мотнул головой:
— Э-э… Люди не меняются. Люди всегда будут думать о себе, только о себе.
Ольга помолчала, потом гневно бросила:
— Неправда! — и выбежала из кухни.
В комнате было холодно. Ольга зажгла керосиновую лампочку, села на кровать, подобрав под себя ноги, и взяла книжку. Стихи, стихи. Старые стихи, из другой жизни, которая кажется сейчас такой нереальной. Она увлекалась этими стихами еще год, полгода назад. Чарующая музыка слов! Ей хотелось порой, как это делал в детстве Горький, посмотреть страницы на свет: не скрывается ли там, внутри, та волшебная сила, что сжимает сердце?
Книга выпала из рук. Ольга погасила лампу, съежилась под одеялом. Знала, что не уснет, но так было уютнее. Угрюмые стены безмолвия обступили ее.
Надо было разрушить эти стены, и Ольга заговорила. Она сказала: «Дядя Матвей…» Середа молча сел у стола. Он смотрел на нее добрыми глазами, только брови были чуть-чуть насуплены. Ольга не отрывала взгляда от его бровей, которые иной раз говорили то, о чем дядя Матвей хотел умолчать.
Она в третий раз рассказывала ему — все, как было.
…Так вот, вы дали нам задание, Матвей Кириллович, выяснить, что случилось с радиопередатчиком. Там было два человека, но уже четвертый день никто из них не появлялся. Связная, которую вы послали, не вернулась. Что с ней произошло — неизвестно. И вот мы пошли — я и Гаркуша.
(Теперь сознаюсь, так сказать, в скобках: я думала, что пойду с Максимом. Может, все было бы иначе… Но вы сказали — Гаркуша.) Так вот — мы пошли. Мы знали пароль, знали отзыв. У нас были документы: мы — муж и жена, ищем комнату, наш дом сгорел. Сотни людей бродят по окраинам Киева. Еще двое бездомных не вызовут подозрений… Мы начнем спрашивать с самого начала улицы — она не длинная. Пока не дойдем до того дома, который нам нужен. Это небольшой дом в глубине двора, за оградой. Позади усадьбы крутой склон сбегает к самой набережной. И вся улица идет по склону горы. Выше парк, которым можно пройти к зданию Верховного Совета. Ниже — кустарник, кручи, глинистые оползни. (Вы знаете эту улицу? Вы могли ее видеть, если ходили когда-нибудь на Аскольдову могилу.) И вот мы начали. Один дом, второй, третий… Нигде нет свободной комнаты. Ни за какие деньги. Все идет хорошо. Я вижу, что мы ни у кого не вызываем подозрений. Муж и жена, двое бездомных киевлян, ищут пристанища. Да мало ли таких?
(Теперь опять скобки. Гаркуша нервничал. Я вам этого не сказала ни сегодня утром, ни вчера. Чем ближе мы подходили к тому дому, тем больше он нервничал. Когда я прыгала с парашютом, один парень стоял рядом со мной, и вот так же его била лихорадка. Он молчал, но я чувствовала, что внутри у него все дергается… И Гаркуша тоже молчал, но я ощущала, что с ним происходит. Потом он сказал: «Лучше пробраться к тому двору не с улицы, а снизу, с задворков». Я ему на это ответила: «Нет, если наших захватили, то там наверняка засада. И нас сцапают, как цыплят. Нужно идти по улице. Двадцать свидетелей могут подтвердить, что мы ищем квартиру». Он молчал. Тогда я сказала: «Знаете что? Вы подождите здесь, а я пойду одна». Он опять промолчал, только взглянул на меня, и я увидела, что глаза у него стали прямо желтые. Они стали желтые от злости. Он нервничал, но старался это скрыть и ненавидел меня за то, что я все понимаю. Да, да, дядя Матвей, он меня ненавидел… Мы пошли дальше. Вместе. Сегодня утром и вчера я вам сказала, что пошла одна, а Гаркуша ждал моего сигнала. Нет, мы пошли вместе. Мне неловко было смотреть на него, он был очень бледен.
Я шла на полшага впереди и, должно быть, опустила глаза. Вдруг я почувствовала, что за мной никого нет. Понимаете, никого! Я оглянулась: Гаркуши не было. Я посмотрела вперед и увидела, что у калитки того дома, к которому мы направлялись, стоит немецкий офицер. Должна сознаться, что в этот момент и мне захотелось юркнуть в ближайшие ворота, пересечь двор, спрятаться в кустах, скатиться с горы. Но я понимала, что не избежать погони, и мы оба погибнем.)
Я пошла прямо на офицера, глядя на него с любопытством простодушной девочки. Подошла, поздоровалась и спросила: «В этом доме живут немцы?» Я заговорила по- немецки, и это была ошибка. Немец посмотрел на меня с явным подозрением. «Вы шли с мужчиной?» — спросил он. «Нет, — возразила я самым невинным голосом. — Я только спросила у него, нет ли в их доме свободной комнаты, я всех спрашиваю…» — «А где вы научились так говорить по-немецки?» — «О, у нас в семье немецкий язык почти родной. Отец мой был консулом и долго жил в Берлине, еще при царской власти». К этой басне я прибавила то, что гитлеровцам очень нравится: отца, мол, большевики преследовали, он где-то в Сибири, а мать умерла. Но немец смотрел на меня своими голубыми глазами и, по-видимому, не очень-то верил моим россказням. «Почему вы ищете комнату именно на этой улице?» — спросил он. «Я поэтесса, пишу стихи, — говорю я. — А это один из самых романтических уголков Киева. Вон оттуда виден Днепр, а справа — зеленые холмы, колокольня Лавры… Вы знаете, как тут красиво весной!» И, будто машинально, пошла вперед, а он за мной. Важно было хоть немного отойти от этого двора. Я понимала, что там — немцы, что лейтенант мог в любую минуту их вызвать… Я шла и с увлечением говорила о днепровских красотах, даже продекламировала какую-то лирическую строфу. «Это ваше?» — удивился он. «Нет, — засмеялась я. — Это немецкий поэт Гейне, а я пишу по-украински». — «Гейне?» Надо было видеть, как удивился этот дикарь. «Гейне? Дойчланд не хочет знать этого имени, Гейне — еврей». Мне захотелось подразнить его, и я сказала: «А я думала, что немцы гордятся таким великим поэтом». Я говорила еще что-то, но мысли мои были далеко. Мы шли по тропинке над склоном, и я прикидывала: «А что, если прыгнуть вниз, попадет он в меня? Успею я добежать до кустов?» Я понимала, что он играет со мной как кошка с мышью. Сейчас он повернет обратно и позовет жандармов. Я продолжала идти, говорить о поэзии, а сама думала: «Что делать?..» Он шел по краю тропинки, слева от нее был мокрый, скользкий, глинистый оползень. И мне пришло в голову: «Почему это я должна прыгать? Еще ногу вывихну…» И я изо всей силы толкнула его вниз, а сама побежала вперед и, нырнув в кустарник, стала карабкаться вверх. Я услышала выстрел, затем еще один. Он, конечно, меня не видел, он стрелял, чтобы поднять тревогу. Но пока еще немцы до него добегут!..