На дне блокады и войны - Михайлов Борис Борисович. Страница 12
Второй раз мы с Юркой пошли за кошками в конце октября. Нас встретила чужая холодная лестница. Мы вышли на «девятку» и перешли на другую сторону — тоже пусто… Часа два я охотился. Кошки еще были, но они сразу убегали на чердак. Я добыл только одного кота почему-то с веревкой на шее. Он еле ходил и почти не сопротивлялся. Когда я заворачивал его, то сбоку подкрался другой кот и стал жадно лизать лужу крови.
В октябре в основном закончилась поляризация ленинградцев на «нужных» и «ненужных». Проходила она болезненно. У людей еще были силы бороться. Мало кто соглашался с решением ГКО и переходил в категорию смертников. Внешне еще все казалось по- старому, но на улицах, в очередях нет-нет да и вздергивали людей дикие срывы, уродливые проявления животного голода… Помню возвращался на «шестерке» с Васильевского острова. Напротив Подрезовой около кинотеатра «Свет» трамвай резко затормозил. Впереди в окружении обычных зевак мать, истерически причитая, укладывала на рельсы своих укутанных в платки детей. Те, ничего не понимая, хныкали и цеплялись за полы ее пальто. Только старший лет пяти-шести паренек тихо скулил: «Ма-а-а-м, дай хлебца!»…Люди смотрели молча, и лишь за их спинами нетерпеливо дренькал трамвай.
Это было в октябре, а «до 1 декабря все владельцы служебных собак получали на них паек». Это я прочитал у поэтессы В. Инбер — жены директора 1-го медицинского института (Почти три года. Ленинградский дневник, 1946). Служебные собаки для ГКО, естественно, были нужнее.
12 октября 1941 года писатель П. Лукницкий записывает в дневнике:
«Ездил вчера в Союз Писателей… Какая-то старая переводчица истерически раскричалась, объявив, что «зарежется бритвой на этом самом месте», если ее не прикрепят к столовой… А обед состоял из воды с чуточку мелко накрошенной капусты, двух ложек пшенной каши на постном масле, да двух ломтиков хлеба и стакана чаю с одной конфеткой.»
Обратите внимание, как военный корреспондент— писатель П. Лукницкий, получавший военный паек, т. е. оставленный по эту сторону жизни и смерти, с чувством скрытого пренебрежения характеризует столовский обед и само поведение отчаявшейся женщины. Ему невдомек, что этот обед уже в те дни соответствовал почти полному дневному рациону блокадного смертника. Такое бездушное, без единой ноты сострадания к умирающим от голода людям в октябре только зарождалось среди «нужных» и в ноябре— декабре широко распространилось в городе.
Или вот еще дневниковая запись В. Инбер за 21 ноября 1941 года:
«На площади Льва Толстого. Старуха. Упала во тьме, и шарит в темноте свои иждивенческие стограммовые карточки».
Поэтессе («нужной») невдомек, что эти «стограммовые карточки» — та соломинка, за которую держится старуха. К этому я еще вернусь. А пока что приведу дневниковую запись другого писателя — тоже «нужного» — Льва Успенского (Военные дневники, Нева, 1987, № 2):
«26 октября 1941 года. Возвращались с ужина… Пристала собачонка… Взяли себе… Пошли в каюту (главным образом, за хлебом песику)».
Бедный песик! А как же дети на трамвайных рельсах? Или он их не видел? Я не хочу сегодня осуждать Л. Успенского. Но так было: «нужные» отторгали изгоев-смертников, ускоряя их гибель.
Институт Академии медицинских наук СССР еще до войны разработал нормы питания, необходимые для жизни советского человека:
А вот так выглядела калорийность продуктового пайка ленинградца после октябрьского снижения норм питания:
Без «приварка» это была катастрофа, которая неминуемо кончалась дистрофией и смертью. Но в октябре «приварок» еще был у большинства жителей.
«ЗАКОННЫЙ» — в виде наспех собранных в первые дни войны запасов, жидких столовских обедов, талонов на различное «спецпитание», продажи или обмена на рынках и «барахолках» своих вещей, посуды, мебели, семейных ценностей. Наконец, пока вокруг ходило много «сытых», оставалась возможность «сходить в гости», попросить, выклянчить съедобное, либо, на худой конец, покопаться в отбросах.
«НЕЗАКОННЫЙ»— одновременно всколыхнулось в Ленинграде огромное море незаконных деяний, начиная со спекуляции, перепродажи продуктов, их воровства, и кончая аферами с подделкой документов на получение продуктов и грабежами.
В октябре все «нужные» и еще многие из приговоренных к смерти продолжали ощущать жизнь. В филармонии шли концерты, артисты, писатели, музыканты выступали по радио, зрительные залы театров и кино не пустовали. На афишных тумбах под тревожными плакатами, призывающими укреплять оборону и помогать фронту, еще виднелись остатки расклеенного в сентябре стихотворного послания акына Джамбула ленинградцам:
К концу месяца усилились морозы. Пришла настоящая лютая зима.
Ноябрь и декабрь в Ленинграде — самое мрачное время года. К городу вплотную подступает полярная ночь. С Атлантики ветры нагоняют промозглую хмарь, которая холодит души, застилает и без того чуть скользящие вдоль горизонта солнечные лучи. И сейчас-то, в мирное время, ленинградской зимой не хочется вылезать из постели, а тогда… выбираться из-под вороха тряпья в стылую голодную жизнь…
Город невольно погружался в спячку. Но хорошо спать, когда ты сыт. Голод гнал многих отчаявшихся наружу, на мороз, и они медведями-шатунами появлялись на улицах. Поползли страшные слухи об убийствах, грабежах, людоедстве… Возникали банды, стало опасно ходить вечерами, особенно возвращаться из продовольственных магазинов, около которых тебя могли поджидать безнадежно голодные бродяги.
Казалось бы, целых два месяца, но от них остались только отрывочные воспоминания. О ноябре Д. В. Павлов пишет так: «…наступило тяжкое мучительное время, и кто не пережил его, тому трудно иметь точное представление о нем.» Это верно. И поэтому не Вам, Дмитрий Васильевич, понаслышке писать о том, что делали ленинградцы-смертники, чтобы выжить. Разве не кощунственно звучат строчки, миллион раз повторенные в изданиях Вашей книжки: «…ловили грачей, яростно охотились за уцелевшей кошкой или собакой…» Какие грачи водились в мерзлом и темном ноябрьском Ленинграде? На каких собак можно было охотиться в ноябре?
В ноябре свет стали отключать все чаще, и мы с мамой, посидев немного с керосиновой лампой, старались быстрее залезть в холодную постель, чтобы как-то согреться. Разговоры были только о еде. Сводки с фронтов проходили стороной. Они были неутешительные. О войне говорили мало и только в связи с Ленинградским фронтом. Я сейчас никак не могу припомнить, чтобы хоть раз я или кто-нибудь из окружения подумал о приходе немцев. Заботы были другие — более низменные, земные: где бы достать поесть. ВОКРУГ БЫЛИ ТОЛЬКО ЛЕД ДА КАМЕНЬ.
Ждали ли мы прихода немцев, чтобы кончилась война? — Нет. Я ни разу не слышал: «Хоть бы пришли немцы!» Было одно: «Ну когда же наши начнут наступать?» Радио слушали только в надежде на наше наступление: вот завтра… вот завтра… И, конечно, не пропускали ни одного сообщения Ленгорисполкома «о нормах», «о пайках». Все остальные радиопередачи, которые в сегодняшней прессе трактуются как «подымавшие боевой дух ленинградцев» (выступления О. Берггольц, В. Инбер, музыка Шостаковича, стихи Н. Тихонова и др.) проходили мимо. Они предназначались для «нужных». Мы же медленно погружались на дно — в темноту погребальных траншей, уже копавшихся экскаваторами на будущих блокадных кладбищах.
Зима в тот год пришла рано. 10 октября лег первый снег, и я не помню, чтобы он уходил…
«С 20 ноября ленинградцам в пятый раз были урезаны нормы продовольствия. Рабочие стали получать по 250 граммов, служащие, иждивенцы и дети — по 125 граммов суррогатного хлеба. Кончилось топливо, остановился городской транспорт, вышел из строя водопровод, погасли в домах электрические огни. От истощения люди стали умирать. В ноябре было подобрано около двенадцати тысяч трупов, а в декабре почти в пять раз больше» (Блокнот агитатора. 31, 1982). Это только «бесхозных», подобранных на улицах! 9 декабря перестали подавать ток. Остановились трамваи. В квартирах погас свет…