На дне блокады и войны - Михайлов Борис Борисович. Страница 47

Я приподнимаюсь. Холодно. Со сна все тело мелко дрожит. На земле иней. Хочется размяться, побегать, но Володькина тревога передается мне. Сидеть надо тихо, не выдавая себя никакими звуками. Мы молча смотрим вокруг, крепко сжимая карабины. Потом Володька вдруг кричит:

— Стой! Кто идет? Стрелять буду!

— Эй, курсант, что разорался?! — это голос Сексота откуда- то с горы. Володька замолкает. Время тянется страшно медленно. Вместо долгожданного рассвета с неба начинает сыпать не то снег, не то дождь. Мы жмемся друг к другу. Наконец, на востоке отчетливо обозначается кромка холмов — светает. Я безнадежно стараюсь угнездиться на дне окопчика, согреться, чтобы как-то остановить противную мерзкую дрожь, вроде забываюсь. Володька снова пинает меня каблуком. На том берегу шум, крики. Туда бегут офицеры, потом собираются солдаты. Володька посылает меня туда. Я иду. На бруствере окопа лежат два трупа — два курсанта.

Оказывается, басмачи, бросив захваченных колхозных баранов, прошли по левому склону оврага, по ходу прирезав обоих курсантов, то ли уснувших, то ли не успевших открыть огонь. Это позор училищу.

Нам обидно, и Володька зол. Ведь из-за меня мы не оказались в том окопе. Каждому из нас хотелось бы побывать на месте тех двоих (но, естественно, в другом качестве). Мне кажется, предложи добровольцам занять этот окоп, по крайней мере, половина нашего взвода, не задумываясь, сделала бы шаг вперед. Эти шаги, каждый по-своему, мы будем делать потом, а пока что основной позор ложится на командира второго взвода — Сексота. Ему будет офицерский суд чести и штрафбат. Командира роты (нашего Рошшу Пистолетную) понизят в должности и он вскоре куда-то исчезнет. Мы отделаемся приказом и легким испугом. С тех двух «взятки гладки», их не накажешь!

С этой ночи пошел новый 1944 год.

Весь январь мы сдаем экзамены. К февралю обещанные нам двойки остались у преподавателей, и мы оказались успевающими, почти офицерами. Нам выдали зимнее обмундирование: ватные брюки, зимние шапки, теплые байковые портянки и толстые суконные обмотки. Казалось, нас собирают в поход на Северный полюс.

Но время тянулось. Февраль в Термезе — весна. Ярко светит уже совсем летнее солнце. Земля, набухшая зимними дождями, буйно зеленеет. Вовсю идет сев богарной пшеницы. Мы повзводно выходим за ворота крепости, рассаживаемся где-нибудь около арыка, и Деушев ставит перед нами навязшую в зубах «боевую задачу».

Тени нет. Мы преем в ватных брюках. Из-под зимних шапок капает пот. Никому не интересно, и каждый с тихой надеждой поглядывает на солнце, которое, как нарочно, еле-еле ползет по небу, залезая все выше и выше.

От подъема до отбоя мы живем слухами: «приказ подписан», «приказ уже в штабе училища». Вездесущие писари и прочие шестерки знают «куда места». Но, приходит новый день, и мы по- прежнему уныло плетемся на осточертевшие занятия. «Места» у писарей меняются в зависимости от положения на фронтах, а там…

После летнего Орловско-Курского разгрома немцам уже не оправиться. Близится их агония. Сотни тысяч советских людей все еще гибнут от немецких разномастных карателей. Это только раздувает огонь ненависти, ожесточает накал борьбы. Набирает силы партизанская война, ощутимее становятся действия подпольщиков, ширятся ряды югославской армии Тито, с которой я потом встречусь, и, наконец, самое главное — растут удары нашей армии. Наступает последний год войны.

1944 год, как в наше время говорили, был годом «10-ти сокрушительных сталинских ударов».

Первый удар начался 14 января под Ленинградом.

Я жадно глотаю каждую газетную строчку, а в них одно за другим появляются с детства знакомые названия: взята Ропша — туда отец возил меня на автобусе смотреть золотых рыбок в прудах царского дворца Петра III. Немцы выбиты из Дудергофа — я еще пацаненком лазал по его трем Вороньим горам, поросшим огромными соснами. Тайцы, Пудость, где на вершине старой березы вырезано имя моей первой «дамы сердца». Мариенбург… Гатчина! Как там?.. Что там?..

Еще не кончились бои под Ленинградом, на страницах газет замелькал «Второй Сталинград» — Корсунь-Шевченковский котел. Левитан не успевал перечислять взятые нашими войсками населенные пункты. Это становилось также обычно, как сейчас сообщения о полетах в космос.

А как же мы? Хватит ли нам?

— Не беспокойтесь, хватит.

И нам хватило с лихвой!

В середине февраля, наконец, пришел приказ. Мы, счастливые и радостные, примеряем свои полевые офицерские погоны с одной маленькой-маленькой, но такой приветливой и дорогой звездочкой. Из расплющенных гильз артиллерийских снарядов, винтовочных патронов, кто как мог мастерил большие со звездой бляхи на ремни, вытачивал артиллерийские эмблемы на погоны (пехотные минометчики не имели права их носить, так как минометные роты входили в состав пехотных батальонов, но кому хотелось быть пехотой?). Мы форсили друг перед другом. Теперь уже нас нельзя было посадить на гауптвахту. Офицерское наказание — домашний арест. Что это такое, я расскажу, когда получу (ждать недолго), а сейчас нам читает стихи Марина Цветаева:

Вы, чьи широкие шинели
Напоминали паруса,
Чьи шпоры весело звенели
И голоса.
И чьи глаза, как бриллианты,
На сердце вырезали след, —
Очаровательные франты
Минувших лет!
Одним ожесточеньем воли
Вы брали сердце и скалу, —
Цари на каждом бранном поле
И на балу.
Вас охраняла длань Господня
И сердце матери. Вчера —
Малютки-мальчики, сегодня —
Офицера!
Вам все вершины были малы
И мягок — самый черствый хлеб,
О, молодые генералы
Своих судеб!
Ах, на гравюре полустертой
В один великолепный миг,
Я встретила, Тучков-четвертый,
Ваш нежный лик.
И вашу хрупкую фигуру,
И золотые ордена…
И я, поцеловав гравюру,
Не знала сна.
О, как мне кажется, могли вы
Рукою, полную перстней,
И кудри дев ласкать — и гривы
Своих коней!
В одной невероятной скачке
Вы прожили свой краткий век…
И ваши кудри, ваши бачки
Засыпал снег.
Три сотни побеждали трое!
Лишь мертвый не вставал с земли!
Вы были дети и герои,
Вы все могли!
Вы побеждали и любили
Любовь и сабли острие —
И весело переходили
В небытие!

Прочти эти строчки оставшимся в живых моим курсантским друзьям, и не одна слеза выбьется если не из глаз, так из души.

Ну, и раз я уже заговорил о слезах…

Непривычная еще нам команда:

— Товарищи офицеры, на построение!

Наш старый-престарый плац, истоптанный солдатами многих поколений еще со времен царя Гороха. На плацу— трибуна. На трибуне — полковник. Перед ним молодцевато подтянутые ровные квадраты офицерских рот. Это мы — боевые офицеры Советской Армии.