От Монтеня до Арагона - Моруа Андре. Страница 131
Второе искушение: женщины. Чистоплотный, элегантный, кокетливый, всегда, как и Жироду, прекрасно одетый, Лафонтен не отличался нравственностью в сердечных делах. Юный Расин носил в кармане Софокла и Еврипида; Лафонтен — Рабле и Боккаччо; Лафонтен непостоянен. С восторгом открывает он, что между болтливыми обманщицами, которых он описывал в своих сказках, и совершенными, но несуществующими женщинами, которых воспел в «Адонисе» [740], есть промежуточная разновидность: светская женщина, тоже лживая, но прекрасная и умная (мадам д'Юксель, де Севинье и мадемуазель де Скюдери) [741]. «Этот рассеянный чудак, говоривший о гнездах, росе, люцерне, должен был нравиться женщинам», — замечает Фарг. Однако взаимная склонность между Лафонтеном и светскими женщинами никогда не шла дальше «этого торжества аллегории, которое представляет собой дружба». В остальном он довольствовался, по собственным словам, местными красотками, встреченными в путешествиях, в Потье и даже Беллаке.
Третье искушение: свет. Лафонтен, как и Жироду, испытал его. Для одного это была академия, для другого — карьера. Но оба остались свободными среди светских людей. Лафонтен защищал впавшего в немилость Фуке [742], как Жироду — Бертело, и написал «Мор зверей» [743], резкую сатиру на придворных. Расин и Буало воспевали Людовика XIV, но ни Лабрюйер, ни Лафонтен не пошли на это. Жироду стремился пропагандировать Францию, но никогда — Ребандара.
Искушение литературой. Лафонтен позволил себе несколько героических од, как и все поэты той эпохи, но вкус к развлечениям и легкомыслие влекли его к куда более скромной на вид музе, которая вдохновила его на создание его шедевра — «Басен»; точно так же автор «Полноты власти» останется для нас прежде всего создателем «Интермеццо» и «Ундины».
И наконец, искушение скептицизмом и религией. После семидесяти четырех лет вольнодумства и распутства Лафонтен публично покаялся и попросил прощения у викария Сен-Рока и «господ из Французской академии» за то, что сочинил книгу «гнусных сказок» [744]. Жироду очень редко говорит о боге. Возможно, он был вольтерьянцем. «Так ли уж нужно богу, чтобы мы говорили о нем? Писателю достаточно воспевать деревья, реки, наслаждения души — и не во имя бога, который создал все это вовсе не для нас, а во имя человека». В «Битве с ангелом» Броссар, почти что списанный с Аристида Бриана [745], говорит: «Атеист? Ничуть не бывало. Существование — это ужасное банкротство… Связывать с богом это понятие существования — такая же кощунственная подтасовка, как воображать его по нашему образу и подобию. Представление о существовании бога заимствовано из того же бутафорского реквизита, что и его седая борода». Единственное, что боги могут сделать для людей, — это не вмешиваться в их дела и не влезать в их душу. «Только тот сохраняет непосредственность веры в бога, кто не задает ему никаких вопросов».
Творчество Жироду лишено метафизической посылки. Истины, которым он учит, идеи, которые он защищает, касаются земной жизни, заштатных городков, любящих, детей, людей, непохожих на прочих. Его романы невозможно пересказать. Всякое изложение просто убивает их. Это не романы, а поэтические и юмористические вариации на различные темы, круг которых постепенно расширяется. Он не только не пытается быть реалистом, но смело создает совершенно ирреальные миры. Речь идет не о традиционных романах (особенно в первой группе, которую можно объединить вокруг «Симона»), а скорее о балетах, где в каком-то фантастическом и симметричном танце проходят герои и люди, провинция и Париж. Как и Жюль Ренар, Жироду задерживается на забавных подробностях, но если Ренар безжалостно подчеркивает шутовство своих персонажей, то Жироду любит облекать своих героев величием и красотой.
Но при этом его не оставляет юмор. Даже когда Жироду пишет о войне, тон рассказа остается мужественным и вместе с тем непринужденным. «Меня вызывает лейтенант. Я привык к офицерским причудам. В казарме вас может вдруг потребовать незнакомый капитан и спросить программу экзаменов на степень доктора права или же расписание пассажирских судов, которые идут в Китай с заездом на все лежащие по пути острова». Капрал-телефонист читает маленькие книжечки, которыми завладевает Жироду, как только обрыв связи вынуждает хозяина удалиться. «Он читает их так быстро, что всякий раз я нахожу новую. Время от времени товарищ спрашивает его: «Что ты читаешь?» — «Сердце в руке». — «Что ты читаешь?» — «Жерминаль». Приходит сообщение об обрыве линии у вишневого дерева, где расположен центральный пост. Он уходит, и на этот раз мне достается «Печаль египетских танцовщиц»» [746]. В промежутках между этими сценами умирают люди, но комедия остается комедией.
Но вот лейтенант Жироду, одетый в парадную форму, прибывает в Португалию. Какой-то старый господин следует за ним, полный восхищения, он хотел бы знать, отчего погнулись ножны его шпаги: «Война? Сражение?» — спрашивает он. «Нет, — отвечаю я. — Чемодан». В Америке «рассматривают нашу форму, ведь мы пришли с войны… Есть ли на мне что-нибудь, что побывало на войне? Зажигалка? Все поднимают головы, гасят свои сигары и прикуривают от немецкой пули, теперь уж прирученной, которая идет по кругу. Вот делегаты города, который взял шефство над французским городом Перонной; у них есть карты Перонны, планы и фотографии, но они хотели бы знать, пользуется ли их приемная дочь любовью во Франции… Я заверяю их в этом; хотя сам я из центральной части страны, я сообщаю, что Перонна — родина Жанны Секиры [747], они уходят счастливые».
Он покорил американцев; после войны, несмотря на неприятные воспоминания, он почувствовал потребность снова встретиться с немцами и возобновить отношения с друзьями из Берлина и Мюнхена. Примечательна эта бесспорная тяга к немецкому романтизму со стороны самого французского из французов, лимузенца, так любившего Ватто, Дебюсси и Лафонтена. Сказки Ла Мотт-Фуке трогали его не меньше сказок Перро [748]. В то время Франция и Германия считали себя врагами; в глазах Жироду они, скорее, дополняют друг друга. Он чувствовал, что ему было бы трудно жить без друзей из Баварии и Саксонии, романтиков и мистиков, приобщавших его к иррациональным истинам и тайнам, которые не произрастают на почве Беллака.
Из этого душевного раздвоения родилась книга «Зигфрид и Лимузен». В произведениях прославившегося после войны немецкого литератора Зигфрида фон Клейста рассказчик узнает стиль и даже отдельные фразы своего друга детства Форестье, пропавшего без вести французского писателя. На самом деле Клейст и есть Форестье, который потерял память после ранения, был подобран на поле боя и как бы заново воссоздан в немецком госпитале; и вот этот француз стал вождем немецкой молодежи. «В школах уже вошло в обычай спрашивать учеников, как они представляют себе жизнь Зигфрида фон Клейста до ранения», и, если бы он сам не запретил этого, биографы сделали бы его потомком настоящего Клейста [749], Гёте или Вертера. Рассказчик пытается пробудить в этом человеке без памяти французские воспоминания. Он рассказывает Форестье, как тот жил, будучи французом. «Мы останавливались в каждом лесу, чтобы собирать грибы… Вы носили в кармане первый том Вовенарга… В два часа мы встретились с мэром, поклонником греческого языка… в три часа с преподавателем риторики в Лиможе, сторонником отмены классического образования». В конце романа рассказчик везет Зигфрида в Лимузен, что дало прекрасный повод писателю воспеть воздух родины и кантоны провинции.