От Монтеня до Арагона - Моруа Андре. Страница 134
Какое будущее ожидает этот театр? Мнения на сей счет разделились. Некоторые продолжают восхищаться им и считают, что пьесы Жироду вскоре займут свое место среди произведений классиков. Другие полагают, что только отдельные удачные страницы (как, например, обращение Гектора к мертвым в «Троянской войне») вынырнут в антологиях, в то время как сама пьеса будет забыта. Третьих, наконец, раздражает юмор Жироду, по их мнению, этот театр обречен, потому что не принимает себя всерьез. У Расина, говорят они, не было ни сознательных анахронизмов, ни прециозности.
Этот пессимистический приговор представляется мне слишком строгим. Я уверен, что лучшие пьесы Жироду могут с успехом идти в наше время. Верно, что «Амфитрион», «Троянская война», «Электра», «Содом и Гоморра» намеренно анахроничны. Но это объясняется, с одной стороны, желанием прочно утвердиться на почве ирреального, а с другой стороны — тем, что в эпоху Жироду в театре господствовал стиль «парада». Дух Убю [760] возрождается в «Безумной из Шайо». В том же ключе решены «Новобрачные с Эйфелевой башни». Мы имели возможность убедиться в успехе, которым пользовалась в Нью-Йорке «Ундина». Хороший прием встретит у публики и «Троянская война», если «Комеди Франсез» возобновит эту постановку. Сюжет «Зигфрида и Лимузена» остается актуальным. Было бы неверным утверждать, что этот театр несерьезен. Жироду с легкостью манипулирует отнюдь не легковесными идеями. «Аполлон Беллакский» — маленькая пьеса с большой темой: безграничное тщеславие людей. «Дополнение к путешествию капитана Кука» не менее серьезно, чем произведения Вольтера и Дидро, и столь же умно.
Но особенно люблю я «Интермеццо», единственную пьесу, которая поэтично и правдиво рисует на сцене провинциальную, захолустную Францию. Противоречие между Изабеллой, вечным образом юной французской девушки, этой Генриеттой из «Ученых женщин» [761], с такой элегантной и уверенной силой сыгранной Валентиной Тессье, между Изабеллой, обучающей маленьких девочек арифметике, и надзирателем, олицетворяющим антипоэтическое начало, — это противоречие присуще и самому Жироду, жонглеру, играющему образами, и образцовому чиновнику, оно присуще и Франции в целом, вольтерьянской и рационалистичной, которая, однако же, совсем не прочь иногда встретиться где-нибудь на поляне у реки с привидением, вынырнувшим из прибрежного тумана.
Жироду обращается с темами на манер музыканта. Какая-нибудь идея, будучи изложена, затем разрабатывается во всех тональностях, для правой и левой руки, для флейты, гобоя и контрабаса. Например, рассказчик в «Зигфриде» обнаруживает в «Франкфуртер цайтунг» фразы, которые могли бы принадлежать его другу детства Жаку Форестье, и переходит к газетам других стран: «Я получил «Чикаго трибюн», которую читал без всякого любопытства, так как мистеру Маккормику [762] даже не приходило в голову копировать Андре Жида; «Корреспонденсиа де Эспанья», у редактора которой не хватало воображения, чтобы вставлять в текст фразы из Марселя Пруста, и «Вестминстер газет», где Уэллс в очень редких случаях списывал у Франсиса Вьеле-Гриффена» [763].
Все эти странные перечисления обычно построены по образцу фуги. Чему учат юных девушек в Беллаке? «Мы узнавали, что в Швеции, сплошь покрытой лишайником, живут шведки, подобные снежному вулкану и ледяному пламени. Что малороссиянки подделывают почерк двадцати мужчин, в которых влюблены, сами пишут себе двадцать писем с предложением руки и сердца, отвечают на них двадцатью мотивированными отказами, после чего взирают на всех свысока. Что американки и американские студенты приезжают в Париж исключительно для изучения архитектуры и подсматривают в сердцах француженок, а потом копируют, не знаю уж какую, архитектуру счастья. Мы знали все о Туркестане, где жил султан, ярый враг гусениц и букашек, и, когда он отправлялся погулять в свой сад, перед ним шли три маленькие девочки, которые давили пальчиками насекомых».
Это перечисление стран и забавных подробностей, связанных с ними, занимает целых три страницы. Создается впечатление, что Жироду, писатель энциклопедической культуры, посвятил себя коллекционированию странных анекдотических сведений. Эта смесь эрудиции, фантазии и иронии превращает иные его романы в гениальную галиматью. Жироду обожает симметричные формулировки: «Порой это было в ту неделю, когда благоухали акации, и мы ели их мед с оладьями; когда жаворонки бороздили небо, и мы ели их с пирогами; порой это был день, когда рожь становится совсем золотой и затмевает своей красотой пшеницу: мы ели ржаные блины». Этот параллелизм сам по себе ирреален.
Иногда Жироду применяет его к своим персонажам: «У Жюльетты Лартиг была куча рефлексов, и все — ложные: она давала пощечины в дни господних праздников, протягивала руку, чтобы узнать, хорошая ли погода, и, если одна из ресничек падала ей на щеку, она подбирала ее и принималась жевать. Она говорила сдвоенными контрастными фразами. Первая начиналась со слова «физически», вторая — «морально».
— Физически он очень плох, — говорила она. — Морально он прекрасен. В чувственном отношении она серьезна. В моральном — легкомысленна».
Перечисления, симметрия, эрудиция — вот некоторые элементы стиля Жироду. Если у него есть хорошая тема, он не может удержаться от ее повторения. Если он написал: «Купаясь в Рейне, Зельтен всегда нырял только с того места, с которого бросился в воду Шуман» [764], — то непременно добавит: «Верхом на лошади он перемахивал ту самую стену, с которой свалился Бетховен, что явилось, как говорят, причиной его глухоты». Порой кажется, что он одержим манией перечисления. «Все уже проснулись во Франции. Все уже проснулись в Валансей и Бюзансе, и в Рокфоре и Ливру, краю сыра, где его уже ели совсем свежим, запивая белым вином. Все уже открыли глаза, включая стрелков из лука в Уазе, которые под взглядом супруги в папильотках и без поклонников (здесь проносится высоко-высоко тень Пенелопы) натягивают свои луки красного дерева… Все уже проснулись, включая Моне, Бергсона, Фоша [765]. В Луанг-Прабанге, Кайенне и Браззавиле молодые и старые чиновники говорят себе, до чего же, наверно, сейчас здорово где-нибудь в Байе, Периге, Гапе».
Список великих людей и маленьких городков мог бы продолжаться до бесконечности. Я легко представляю себе такой текст, написанный Жироду: «Сельский врач задыхался. В Корньяке был рак, в Пейзаке плеврит, в Роньяке краснуха». Или же: «В Бергене было 35 градусов тепла, в Риме — 1, в Ницце — 0. В Канберре шел снег, в Исландии загорали голышом». Поэзия вездесущности объединяет индивидуум и Вселенную, садик кюре и планету. Кажется, что Жироду испытывает физическое удовольствие, транспонируя какую- нибудь музыкальную фразу на всех широтах. Рабле и Гюго тоже знали это опьянение словом, но раблезианская река кипела веселостью и остротами, бурный водопад Гюго выплескивал величавые эпитеты, а ручеек Жироду несет лишь чистые, свежие слова, имена юных девушек и французских городишек.
Некоторых читателей раздражают эти причуды слога, они видят в них суетность, педантизм, кривлянье. По правде говоря, педантизм Жироду безобиден, так как всегда компенсируется юмором. «Очень хороший ученик, который уравновешивает свое благоразумие отличника таинственным обаянием лентяя», — как говорил Кокто. А вот Арагон: «Не знаю, как все это произошло. Могу лишь сказать, что я переменился. В один прекрасный день я обнаружил, что пристрастился к Жироду. Он уже не раздражал меня… Да, я даже полюбил его. Все это… И да простится мне, но я думаю, что полюбил тогда Францию». Вот таким мне видится Жироду: самым французским из всех совершенных французов. Правда, есть еще несовершенные французы, но это уж другая история.