Внучка берендеева. Летняя практика - Демина Карина. Страница 5

– …А глянет, так прямо душа наизнанку. – Малушка плакала, уже не чинясь, и слезы по лицу растирала с соплями вместе. – Ваша матушка сказывала, что про нее вовсе забыл, а прежде любил крепко… теперь и не кажется, а глянет – и перекривится весь…

Бывает.

Да, отец матушку любил, пусть и не ровня они, пусть и глуповата, всполошна, склонна к пустым истерикам, но любил ведь.

– Кошка наша сгинула, и куры черные повывелись все. А на птичьем дворе их не одна дюжина была. Повадился шашок [4] таскать… Только никакой не шашок это. Шашку что белая, что рябая, что черная – едино, этот же только черных и перебирал. Козла батюшка ваш прикупил. А после тот козел и сгинул.

Она лепетала всякую чушь, и от этого лепета начинала болеть голова.

– Матушку вашу вниз повел. И она пошла. Своими ногами пошла. Была здорова и весела. Волосы я ей заплела на две косы, на особую манеру. Ленты выбирали вместе. Зеленые. В цвет летника и каменьев, которые в заушницах. А вниз пошла – и не вернулась. Меня к ней не пустили, будто бы я за боярыней плохо ходить бы стала. Я ее любила, как мамку родную. Она ж ласковая, не злобливая. А когда и прикрикнет, так после повинится. И летники свои, которые поплоше, отдавала… и еще ленты. А они говорят, заболела… Вы ее не видели, верно?

И глаза строгие, с упреком.

Оттого, что упрек этот в самое сердце попал, не по себе становится. А ведь и вправду, не видел он матушку. Сначала отец отослал в загороднее поместье, проверять счетные книги. И ведь как чуял – отыскал Ильюшка недостачу, да солидную. Потом за конями отправил на Вяжницкую ярмарку, тоже неближний путь, но и то верно, что там жеребчики самые лучшие. А потом…

– Что, вспоминаете, отчего вы к матушке не заглянули ни разочку? – Малушка вытерла слезы рукавом. – А и не только вы! Про нее туточки будто запамятовали все. Я сама, бывало, весь день кручусь-верчусь, а попадет в руки вещица ее, так и вспомню, что есть у меня боярыня. Болеет… Остальных поспрошайте.

– Поспрошаю… тьфу на тебя, расспрошу. – Илья потер лоб.

А ведь и вправду.

Третий день как он вернулся, про матушку же… спрашивал, конечно, спрашивал. Когда приехал. И отец что-то такое говорил… Про болезнь говорил? Или про то, что беспокоить ее не надо? Или… она спала? Утомилась? Не желала видеть?

Ведь собирался же идти.

Гостинцев привез.

И еще книжицу, из тех, пустых, которые про великую любовь сказывают. Матушка до чужих любовей очень охоча была… А не понес. Куда подевались?

– Вот, – Малушка пригладила встрепанные волосья, – и сестрицы ваши про нее забыли. Но сами переменились… Из девок силы тянут, улыбаются, в глаза глядят и тянут… Меня к ним пошлют. Сначала Кажинка ходила, которую ваша матушка ключницей ставила, потом Агнешка. А теперь и мой черед. Страшно-то как… – Она часто-часто заморгала, силясь управиться со слезами. – Не ходите вниз, боярин. Ваша матушка, когда моя захворала, дала денюжку на лекаря и еще после пожаловала. И сестрице моей приданое справила… три отреза. Она добрая была… и добром за добро… Мне жизни не будет, всех он извел, так хоть вы… уходите. Скажите, что дело какое есть. Вы же ж магик, а не просто так…

Ильюшка кивнул.

Магик.

И в Акадэмию все ж поступит, хотя батюшка о том слышать не желает, только и твердит, что дар слабый, что нечего время за книгами терять.

Потом.

Сейчас надобно разобраться, что в доме происходит.

Куры. Козлы.

Матушка больная.

Вот с матушки он и начнет.

– Все будет хорошо, – пообещал Илья и в лоб Малушку поцеловал. А после уж подумал, что так только покойников целуют. И повторил, отгоняя недоброе: – Все будет хорошо…

Память-лед трещит, расползается, и в трещины сочатся запахи. Сытный дух печева, пирогов, которые расчиняли спозаранку, а пекли ближе к полудню, что с дичиной, что с рыбой, с грибами тоже. Или с творогом, вишней.

Большими и маленькими.

Темными. Или только малость самую подрумяненными. Украшали косицами плетеными, бисеринами из сахару да клюквой вяленой. Порой целые узоры вывязывали.

Щука на огромном блюде развалилась, раззявила зубастую пасть, в которую вставили яблоко моченое. Щучьи бока сметаной мазаны, а под брюхом греча рассыпана.

Отец почти ничего не ест. Ковыряет в тарелке Любляна, которая ныне бледна и сторонится окна открытого. В конце концов не выдерживает:

– Закройте уже! Сквозит… Так и заболеть недолго. – Ее личико недовольно кривится, а меж бровок складка появляется. – Нормально закройте, ставнями!

Младшая сестрица ест, не глядя по сторонам, хватает кусок за куском и глотает, почти не пережевывая. И это на нее не похоже. Уж она-то была разборчива в еде, порой и чрезмерно. А от рыбы всегда носик свой прехорошенький воротила, мол, тиной ей пахнет…

Ест.

И глотает.

– Набегалась за день. – Она заметила его взгляд и улыбнулась так кривоватенько. – Вся в хлопотах…

– Какие у тебя хлопоты? – кривится Любляна.

Они друг дружку не то чтоб вовсе не любили. Любили. Сестры как-никак, а вот… была ревность… и капля зависти. Были ленты краденые и слезы литые, когда мнилось, что кого-то обижают. Но все это было тихо, по-родственному.

А сейчас неспокойно за столом.

И мыши шубуршатся.

– А куда наша кошка подевалась? – поинтересовался Илья, подцепляя на серебряную вилку грибочек.

И заметил, что приборы-то у батюшки простые, из железа деланные, пусть и украшены хитро, а куда серебро подевалось? Он свою вилку берег. При себе носил. Сказывал, что дарена она ему отцом была, на счастье. Потерял?

Тогда весь терем до досочки перебрали бы.

– Кошка? – Отец хмурится. – Понятия не имею.

– Сбежала, наверное, – дернула плечом Маленка.

И Любляна добавила:

– Стара уж была. Время ей пришло подыхать, вот и ушла из дому. С кошками оно всегда так.

– А с курами что?

– С курами? – Светлые бровки вверх взметнулись. И на лице такое недоумение искреннее, что невольно стыд берет за глупые вопросы свои. – А что с курами? Нестись перестали?

– Все черные куда-то делись.

– Да? – И ротик приоткрылся.

Хороша Любляна. В матушку пошла хрупкой воздушной красотой. И недаром женихов она с малых лет перебирает…

– Что с матушкой? – Он отложил вилку, понимая, что не полезет кусок в рот.

– Так болеет, – равнодушно ответила Маленка. – Давно болеет…

– Чем?

– Я откуда знаю? Болезнью.

Отец смотрит пристально и губу жует. И глаза… чужие глаза. Незнакомые.

– Я навестить ее хотел бы…

– Навестишь.

– Сегодня.

– Конечно, сегодня. – И тише добавил: – Чего тянуть-то?

Память.

Не только запахи ее рушат, но и звуки. Тихий скрип половиц, будто идет кто-то. Вздох за спиной, такой муки преисполненный, что поневоле становится страшно. Обмирает сердце. И вновь колотится о ребра. Чего бояться?

Вот он, дом родной.

Здесь Илья на свет появился, здесь вырос. Каждый закоулок ему знаком.

И что не по себе?.. А просто окна позакрывали. Дует им. Или от солнечного света сторонятся? Нехорошая мыслишка. Подлая. Из дому уйти, как Малушка советовала. Да прямо в царский терем. Сказать… пусть разбираются.

Пусть.

– От солнца мигрени у них. – Отец нес в руке железную рогатину с парой восковых свечей. Света мало, а душно. Так душно, что каждый вдох что через меховую рогожу. – Боюсь, как бы следом за матушкой твоей не расхворались. Говорил я ей, нечего привечать всяких… А тут то нищие, то убогие… то норманны… Им в нашем дворе делать нечего. Вот думаю, может, отравили?

И сказано это было… равнодушно?

Раньше, случись матушке прихворнуть, отец от ее постели не отходил. Всех целителей, какие только в городе были, созывал.

Вниз ведет.

– Что…

– Там она, в лаборатории. – Отец остановился, Илью вперед пропуская. Боится, что сбежит? – И не смотри на меня так. Зараза это… Сначала-то я целителей приглашал, а что один, что другой, что третий руками разводят. Нет на ней ни проклятья, ни хворей не видать, а она все равно тает день ото дня… И давно бы отошла… Свет дневной ей ярок, а каждый звук муку доставляет. Ты вот на сестер ныне криво смотрел. А они каждый день жизненной силой своей с матушкой делятся, да…