Назови меня своим именем (ЛП) - Асиман Андре. Страница 21
Я смотрел на него и чувствовал себя ребенком, которому, несмотря на все ухищрения и намеки, не удается напомнить родителям, что они обещали отвести его в магазин игрушек. Ни к чему ходить вокруг да около.
– Я надеялся, что мы сможем поехать вместе.
– Ты имеешь в виду, как позавчера? – вставил он, как будто желая помочь мне высказать то, что я не решался произнести сам, притворяясь, что забыл о том дне.
– Не думаю, что подобное когда-нибудь повторится. – Я решил быть благородным и величественным в своем унижении. – Но да, как позавчера.
Напускать туман я тоже умел.
То, что я, до крайности застенчивый парень, нашел смелость сказать подобное, объяснялось только одним: тем сном, который я видел две или три ночи подряд. В моем сне он молил меня: «Ты убьешь меня, если остановишься». Содержание сна, каким я его запомнил, смущало меня до такой степени, что я не решался признавать его даже перед самим собой. Я накинул на него покров и мог только бросать вороватые, торопливые взгляды.
– Тот день относится к другому временному отрезку. Нам не следует будить лихо...
Оливер слушал.
– Такая рассудительность подкупает в тебе больше всего.
Он поднял глаза от своего блокнота и смотрел мне прямо в лицо, заставляя меня чувствовать ужасную неловкость.
– Я тебе настолько нравлюсь, Элио?
«Нравишься ли ты мне?» – хотел переспросить я озадаченно, как будто недоумевая, как он может сомневаться в этом. Поразмыслив, я уже было собрался смягчить ответ, добавив многозначительное уклончивое «возможно», означавшее «безусловно», но открыв рот, произнес: «Нравишься ли ты мне, Оливер? Я боготворю тебя». Вот, я сказал это. Я хотел, чтобы слово ужалило его, как пощечина, за которой мгновенно следует томная ласка. Какое значение имеет «симпатия», когда речь идет о «преклонении»? Этим словом я хотел огорошить его, подобно тому, как близкий друг человека, увлекшегося тобой, отводит тебя в сторонку и сообщает, Слушай, я думаю ты должен знать, такой-то тебя боготворит. «Боготворить» заключало в себе больше, чем можно было осмелиться сказать в данных обстоятельствах; но это было самое безопасное и неопределенное, что я мог придумать. Я похвалил себя за то, что снял груз с души и в то же время оставил лазейку для мгновенного отступления на случай, если зашел слишком далеко.
– Я поеду с тобой в Б., – сказал он. – Но никаких разговоров.
– Никаких разговоров, ничего, ни слова.
– Выезжаем через полчаса, идет?
Ох, Оливер, говорил я себе, направляясь в кухню, чтобы быстро перекусить, я сделаю для тебя что угодно. Я поднимусь с тобой на холм, помчусь за тобой по дороге в город, не стану указывать на море, когда мы проедем уступ, буду ждать в баре на пьяцетте во время твоей встречи с переводчицей, прикоснусь к памятнику неизвестному солдату, погибшему при Пьяве, и не вымолвлю ни слова; я покажу тебе книжный магазин, мы припаркуем велосипеды возле него, вместе войдем внутрь, вместе выйдем, и я обещаю, обещаю, обещаю, никакого намека на Шелли, Моне, и я не опущусь до того, чтобы сказать тебе, что две ночи назад ты оставил очередную зарубку на моем сердце.
Я буду наслаждаться тем, что имею, говорил я себе. Мы, двое молодых мужчин, прокатимся на велосипедах в город и обратно, мы будем плавать, играть в теннис, есть, пить, а поздним вечером случайно встречаться на той же самой пьяцетте, где два дня назад столь многое, но в действительности ничего не было сказано между нами. Он будет с девушкой, я буду с девушкой, и мы сможем быть счастливы. Каждый день, если я все не испорчу, мы сможем ездить в город и обратно, и даже если это все, что он готов предложить, я приму это – меня устроило бы и меньшее, только бы у меня не забирали эти жалкие крохи.
Добравшись до города тем утром, мы быстро разделались с его переводчицей и успели даже выпить кофе в баре, но книжный магазин все еще был закрыт. Поэтому мы слонялись по пьяцетте, я рассматривал памятник, он обводил взглядом пеструю бухту, ни один из нас не сказал ни слова о призраке Шелли, который тенью следовал за каждым нашим шагом и взывал громче отца Гамлета. Вдруг он спросил, как можно было утонуть в таком море. Я улыбнулся, угадав в этом попытку обойти наш уговор, и теперь мы улыбались оба, как два заговорщика; это было похоже на страстный поцелуй двух собеседников, которые посреди разговора невольно потянулись друг к другу губами через раскаленную красную пустыню, призванную не допустить их сближения.
– Я думал, мы не собирались упоминать... – начал я.
– Никаких разговоров. Знаю.
Затем мы вернулись к магазину, оставили велосипеды на улице и вошли внутрь.
Это было особенное чувство. Словно показываешь кому-то свою личную часовню, свое тайное убежище, куда, так же как на уступ, приходишь побыть в одиночестве, помечтать о других. Здесь я мечтал о тебе до того, как ты вошел в мою жизнь.
Мне нравилось, как он вел себя в магазине. Проявлял любопытство, не увлекаясь чересчур, интересовался, но с легкой небрежностью, лавируя между Взгляни, что я нашел и Да ладно, как в книжном магазине может не быть того-то!
Продавец заказал два экземпляра «Арманса» Стендаля – один в мягкой обложке, другой в дорогом твердом переплете. Повинуясь импульсу, я сказал, что возьму оба, и пусть запишут на счет моего отца. Затем, попросив у кассира ручку, я открыл книгу в переплете и написал, Zwischen Immer und Nie [18], тебе в безмолвии, где-то в Италии в середине восьмидесятых.
Я хотел заставить его страдать все последующие годы, пока книга будет у него. Даже больше, я хотел, чтобы кто-нибудь однажды, перебирая его книги, открыл этот крошечный томик «Арманса» и попросил, Расскажи мне, кто был в безмолвии где-то в Италии в середине восьмидесятых? Я хотел, чтобы тогда его пронзила печаль или острое раскаяние, может, даже жалость ко мне, потому что тем утром в магазине я бы тоже согласился на жалость, если бы жалость была всем, что он мог мне дать, если бы жалось могла заставить его обнять меня, и вслед за этим приливом жалости и раскаяния я хотел, чтобы на него, подобно темному, чувственному потоку, собиравшемуся по капле многие годы, нахлынуло воспоминание о том утре на уступе Моне, когда я целовал его во второй раз, отдавая ему свою слюну, потому что отчаянно хотел ощутить его слюну у себя во рту.
Он сказал что-то про лучший подарок за целый год. Я пожал плечами, мол, не стоит благодарности. Может, ждал, что он повторит это еще раз.
– Что ж, я рад. Просто хотел поблагодарить тебя за это утро. – И прежде чем он мог прервать меня, я добавил: – Знаю. Никаких разговоров. Никогда больше.
Катясь вниз по склону, мы миновали мое место, и на этот раз я не смотрел в ту сторону, словно и думать о нем забыл. Не сомневаюсь – взгляни я на него в тот момент, мы обменялись бы такими же лукавыми улыбками, как когда подняли тему смерти Шелли. Возможно, это сблизило бы нас, только чтобы напомнить, как далеко друг от друга нам нужно держаться. Возможно, даже глядя в другую сторону и не заводя «разговоров», мы все равно обменялись бы улыбками, потому что, я уверен, он знал, что я знаю, что от него не укрылось мое старание избегать любого упоминания об уступе Моне, и молчание, которое по всем законам должно было отдалить нас друг от друга, наоборот, стало минутой абсолютного взаимопонимания, которое ни один из нас не хотел разрушить. Это место тоже есть в книге с репродукциями, мог бы сказать я, однако прикусил язык. Никаких разговоров.
Но если в одну из следующих утренних поездок он спросит, я выложу все.
Я расскажу, что хотя на нашей излюбленной пьяцетте, куда мы ездили каждый день, я был полон решимости не говорить о чем не следует, тем не менее каждую ночь, когда он уже был в постели, я раздвигал ставни [19] и выходил на балкон в надежде, что он услышит позвякивание стекла, а следом красноречивый скрип дверных петель. Я ждал его там в одних пижамных штанах, готовый ответить, если он спросит, что ночь слишком жаркая и запах цитронеллы невыносим, что мне не хочется ложиться, спать, читать, и я просто глазею по сторонам, потому что не могу уснуть, а если он спросит, почему я не могу уснуть, просто скажу, Ты не хочешь знать этого, или уклончиво отвечу, что пообещал никогда не переходить на его половину балкона, отчасти из-за боязни обидеть его, но еще и потому, что не хочу испытывать на прочность натянутую между нами тонкую леску. О какой леске ты говоришь? О леске, которую однажды ночью, когда моя греза окажется слишком сильной, или выпив больше обычного, я легко перешагну, распахну твою стеклянную дверь и скажу, Оливер, это я, не могу уснуть, позволь мне остаться с тобой. Об этой леске!