Птицы летают без компаса. В небе дорог много (Повести) - Мишкин Александр Дмитриевич. Страница 7
— Летать хотите?
— Кто ж летать не хочет?
— Ничего, не у вас одного так было… Успокойтесь…
Улыбается. Улыбка мне показалась ехидной. И с виду — пижон: форма наглажена, сапоги начернены до блеска, духами «Белой сиренью» пропах. Тогда я к запаху керосина и бензина имел большее доверие. Они вроде бы душу очищали. А духи на аэродроме не к месту, людей расслабляют. Потом офицеры долго стояли, шутили, смеялись. Горя у них — ни в одном глазу. Может, даже надо мной смеялись. Втихую: летать, мол, захотел, дурень этакий.
«Пусть смеются. Мое дело маленькое. Пусть отчисляют. Подумаешь, и без самолетов не умру. Не все же летают, люди и по земле ходят, и ничего. Поступлю в институт, хотя бы в рыбный. Буду тюльку ловить. Теперь все одно куда: в рыбный, нефтяной, хлопчатобумажный… Что зря икру метать? Жизнь вон какая длинная. Она и не с таких пух-перо берет. Хватит, перегорел, перемучился, у меня тоже должно быть самолюбие. «Мы смело в бой пойдем…»
С детства в моей душе жило небо. Памятна была и другая картина: как высоко в гору вполз уж, а потом шлепнулся на землю и твердо оказал: «Рожденный ползать— летать не может». Ждал, что инспектор напомнит мне эту крылатую фразу. В авиации у некоторых товарищей она в большом почете: изрек и — баста, думать не надо. Что и говорить, были у нас тогда такие «буревестники».
— Садитесь в самолет! — приказал мне подполковник и сам опустился во вторую кабину, как в прогулочную байдарку.
Да, летчиками становятся сильные, одаренные люди. Но неужели мой ум всего лишь способен понимать эту истину? И ничего нормального не придумать в ответ? Соглашаюсь и лезу в кабину. Обречен ведь, а лезу. Лезу, как кролик к удаву. A-а, все равно, можно напоследок и с самим Змеем Горынычем на качелях покачаться. Иду, как к расстрелу приговоренный.
Перемахнул через борт, рухнул в чашку сиденья, подпоясался ремнями, пристегнул шнур шлемофона к бортовому радио. Запустил движок и почувствовал какое-то волнение, чего-то не хватало. А чего? Черт побери, наушники молчат. Говорят, одна беда не приходит. Беды идут коллективами, как шишки сыплются. Догадался: шнур у шлемофона оборван, видать, комэск тогда перестарался. Где тонко, там и рвется. Иголки из парашюта закололи, ужом я тут завертелся, заерзал, хотя и ремнями привязан. Вот казнь! И все равно — не все равно.
— Не торопитесь, — спокойно говорит подполковник. — Шлемофон возьмите у товарищей.
— Найди шлемофон! У меня шнур оборвался! — кричу механику во все горло, стараясь луженую глотку движка перекричать.
Он, сделав ладони рупором, гаркнул в сторону, где стояли курсанты:
— Дайте шлемофон, братва!
И тут я вижу, как от группы отделился Потанин и во всю прыть бежит к нашему самолету. Он на ходу снял шлемофон и протянул его мне.
— Надевай, счастливый! — крикнул он с гордостью, даже с какой-то торжественностью: дескать, бери и приумножай! «Вот, гусь!»
Быстро подсоединил шлемофон и слышу:
— Делайте все так, как вы будете делать, если полетите самостоятельно. Про меня забудьте. Меня в кабине нет, — предупредил инспектор.
Представить такое, конечно, не просто. Стараюсь представить, стараюсь перемудрить свою совесть.
Даю по газам. Замелькала, пошла назад трава с желтыми подпалинами. Это и есть та самая трын-трава!
Самолет оторвался от земли и перешел в набор высоты. Вернее, это я его перевел. Стрелки приборов стоят не шелохнувшись. Но я не стараюсь вовсе: что зря из кожи лезть? Перед смертью не надышишься. Я же не агрегат-самописец, потерял я уже и стыд и совесть. Представляю, что один в кабине и мне все до лампочки. Стрелки приборов больше не дрыгаются, сами стали послушными. И радио молчит. Пора осматриваться. Делаю змейку: отвороты влево и вправо. Небо чистое. Шарик на месте, и радио молчит. Молчание — золото. Времени свободного хоть отбавляй — думай, сколько влезет. Радио молчит. Может, колодочка опять отсоединилась? Оглядываюсь. Трогаю пальцами шнур. Нет, на месте. Подполковник руки на борт кабины положил и глядит не на приборы, а куда-то в пространство. Взор у него такой равнодушный-равнодушный. И от этого у меня вроде бы кресло стало помягче. Спокойно спрашиваю:
— Разрешите по касательной — в зону?
— Давайте, давайте по касательной, — отвечает он, явно подчеркивая свою безучастность ко всему происходящему. «Я и забыл, что его нет в кабине».
Даю, даю… И все идет хорошо. Но не слишком ли хорошо? Не слишком ли спокойно? Неужели такое бывает? Непривычно! И тут злая уверенность собирает во мне воедино все силы, и от этого мысли становятся четкими и обостренными: нет, мы еще покажем…
Перед выполнением задания в зоне опять делаю отвороты змейкой. Шею вытягиваю на полную длину, остервенело кручу головой — осматриваюсь.
— Справа под нами самолет! — докладываю с диким азартом.
— Верно, верно, молодец, — соглашается инспектор и сердито бросает в эфир: — Почему тридцать шестой оказался в нашей зоне? Безобразие!
«Вон какой строгий… И ругаться может…»
На тридцать шестом должен был лететь командир эскадрильи с курсантом из нашей группы. Плановая таблица мне до буковки знакома. «Осматриваться надо! Объема внимания не хватает!» — мысленно упрекнул я комэска. А тридцать шестой уже рванул в свою зону.
— Выполняйте задание! — приказал подполковник.
Сделал я глубокие виражи, переворот через крыло, петлю Нестерова. Радио молчит, а самолет таким родным и послушным стал, с охотой откликается на любые мои желания. Не верится. Выполняю комплекс — набор фигур сложного пилотажа. Инспектор молчит. Вывел самолет в горизонт и глянул в зеркало, которое висит у меня над макушкой. Подполковник сидит, как в саду на лавочке. Поймал мой взгляд и говорит!
— Молодчага!
— Че-го? — переспросил я.
— Отменно, говорю, получилось. Молодец. На посадку пошли.
Я ликовал. Действительно, чувствовал себя на седьмом небе. Вот оно, оказывается, какое седьмое небо! Я готов был сделать все что угодно. Я самый смелый, самый решительный человек на земле и в воздухе! Я — рожденный летать! Разве смог бы спокойно прожить без Стрельникова пятый океан?
Машину посадил сам и так посадил, что комар носа не подточил бы. Зарулил самолет на заправочную линию. Убрал обороты и медленно, со смаком потянул красную ручку стоп-крана. Двигатель тяжело и сочувственно вздохнул и смолк. Его ритмичный перестук продолжал еще в голове биться. Я легко расправил спину, но только начал было отстегивать привязные ремни, как над головой услышал грозный голос инспектора:
— Отставить! Сидите в кабине! Мешок!
Я вздрогнул, сжался в комок: опять что-то не так сделал. Был «мухоловом», теперь «мешком» стал. Если уж не повезет, так не повезет.
Но оказалось, что последнее слово касалось авиационного механика, к нему подполковник обращался, чтобы он принес мешок с песком, который укрепляли в задней кабине, когда выпускали курсантов самостоятельно. С мешком не менялась центровка самолета.
Подполковник, наклонившись к самому моему уху, так, что я даже запах духов уловил, сказал:
— Давайте сами, Стрельников, только повнимательнее. Стрелки приборов должны быть там, где они должны быть. — Посмотрел без улыбки, просто, по-мужски и дружески похлопал по плечу: — Ни пуха ни пера!
— Хорошо, товарищ подполковник! — заторопился я. — Понял, товарищ подполковник! Спасибо, товарищ подполковник! — захлебывался я. Но все-таки не забыл, послал в уме его к черту.
Механик приволок чучело, закрепил за инструкторское сиденье. Потом порывисто задышал у головы, перегнулся через борт кабины, схватил мою руку и пожал ее так, будто в тиски закрутил.
— Валяй, Сергей, справляй свой праздник! — улыбнулся он и щелкнул сдвижной частью фонаря, и так громко, словно в спину выстрелил. Прыгнул на землю. Упал, но ловко перевернулся, вскочил, подбежал к плоскости и, вытянув руку, показал мне направление для выруливания. Механику надо бы в ответ сказать что-то хорошее, да разве он услышит.