Птицы летают без компаса. В небе дорог много (Повести) - Мишкин Александр Дмитриевич. Страница 9

Возле зеленой дощатой трибуны стоял небольшого роста, коренастый майор — доблестный вратарь. А рядом с ним — капитан, почти такой же, как и его командир, крепыш. Он старательно обмахивал комэска махровым полотенцем, будто боксера, который только что бился на ринге.

Потанин расправил упругую грудь, изогнул спину, положил ладони на траву. Тело его взметнулось легким полукружьем и враз распрямилось. Постояв на руках, он резко опустил ноги. Лицо залилось горячей кровью. Подошел к скамейке, взял золотые наручные часы. Это, видать, и есть тот самый подарок командующего. Широко расставив локти, он пристегнул ремешок. На каждое его движение чутко откликались мышцы на груди и руках.

«Здоровенный… Небо-то — одной левой берет…»

— Бежит время, Сергей, — с досадой заметил Виктор Иванович. — Вот какие баталии мы тут разворачиваем. И комбинации у нас ненаигранные. Боже упаси. Творческие комбинации.

— Не боишься, Виктор, что судью на мыло?.. — в шутку спросил я.

— Э, — усмехнулся он. — Ничего! Пусть попробуют… А бегать-то, Сергей, надо. Ох, как надо. От пилотов отставать нельзя. Медвежьей шерстью обрастешь, — уже задумчиво произнес он. — Тут на стадионе откровенный разговор с юностью происходит. Тянусь. Вон даже в библиотеку регулярно бегаю и стихи читаю. Тоже, чтобы от молодежи не отстать. Знаешь, однобокий летчик с креном летает. — Он поскреб пальцами серебристый висок, вроде что-то припоминая. — Слушай, а с английским языком у тебя как? Ты в училище этот предмет, будь он неладен, крепко волок. А сейчас? — спросил он.

— По-анкетному: читаю и пишу со словарем.

— Тебе такое непростительно, — серьезно упрекнул Потанин. — А я осилил английский. Ты еще и стихи пописывал, увлекался. Помню, помню.

— Баловался, — признался я.

— А сейчас?

— Так, иногда… Для души…

— Летчику надо уметь и стихи писать. Обязательно надо. Завидую я тебе. Только стихи получаются понятные или как?

— Вроде бы понятные.

— Я это к чему спрашиваю? Читаешь иные современные вирши и ни черта не поймешь. Наплетено-наплетено. Ну ни уму ни сердцу. Зачем такие стихи? Помнишь, у Александра Сергеевича Пушкина:

Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя,
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя.

Вот картина! Свежая! Прямо перед глазами стоит. Погодка не в порядке. Дальневосточная пурга. Можно сказать, полетов не будет! — засмеялся он и, положив мне руку на плечо, добавил: — Ладно, пошли, а то мы одни здесь остались.

Мы медленно пошагали к воротам стадиона. Шли молча, но видно было по лицу Виктора Ивановича, что мысли о литературе его еще не покинули.

— А другие стихи читаешь, — нарушил он молчание, — ну бред какой-то! Не понимаю, куда же эти самые критики смотрят? Смешно: выпустят книгу, а потом начинают бить ее и в хвост и в гриву. Раньше-то что думали? Вот я слетаю на спарке с пилотом, если не увижу у него должной техники пилотирования — самостоятельно не выпущу. Хоть тут убей!

— Нельзя же, Виктор Иванович, так упрощенно подходить к литературе, — возразил я. — Ты на стихи смотришь со своей колокольни, а точнее — с командно-диспетчерского пункта. Поэты нам нужны всякие и разные. Читатель разберется, найдет истину.

— Почему же он должен искать ее? Писатели обязаны подавать читателю истину на тарелочке с голубой каемочкой, а не стараться его запутать. Писателей называют инженерами человеческих душ. Инженерами, понял? А если бы мой инженер так паршиво готовил мне технику к полету, я бы его в три шеи выгнал. А он у меня по сравнению с такими писаками — классик! Да, да, — подтвердил он. — Первого класса! Это, правда, формально, на деле он еще выше.

— Опять ты поэзию о гайками сравниваешь? Поэзия открывает нам такие ощущения, которые мы не чувствуем, не понимаем. Она заставляет думать, в конце концов.

Мы вышли из ворот стадиона. К дороге подкатил газик. Из дверцы высунулась белая голова водителя. Потанин, не глядя, махнул рукой:

— В гараж поезжайте!

Газик весело фыркнул, развернулся и помчался по дороге. Виктор Иванович остановился и, в упор поглядев на меня, спросил:

— Зачем же заставлять? А? Больно ты умным стал. Выходит, я кроме военной академии еще и литературный институт должен кончать для осмысления твоих невидимых ощущений? Под ремнем заставлять! Ну, даешь! — раскипятился Потанин. — Спорить тут нечего. Мы говорим о непримиримости двух идеологий, а сами подчас навстречу атомному бомбардировщику посылаем бумажных голубей. Один писака засомневался: был ли залп на крейсере «Аврора», другой утверждает, что никакого боя у деревни Дубосеково не было. Эти ощущения ты считаешь новыми? Давай спорить. Дед у меня Зимний брал, а под Дубосеково — отец был ранен. Что и говорить, напороли некоторые наши хрестоматы. Героический подвиг народа с трагедией перемешали, божий дар с яичницей спутали. Я бы таких писак, знаешь… Елкина мать! — хотел сказать Потанин что-то по-честному, но не сказал.

Мы снова двинулись с места и шли по широкой аллее молча. Деревья отбрасывали на асфальт длинные ломающиеся тени. По сторонам аллеи стали появляться красочные щиты на крепких чугунных ножках. На плакатах то маслянисто кудрявились облака со стрелами истребителей, то сигары ракет подпирали грузное небо. Эти рисунки вроде бы вернули Потанина к прежнему разговору, и он продолжил:

— Мир наш спокоен относительно, на стыках и швах нет-нет да и заискрится. Варят господа сварщики. Им только «автогены» подавай!

— Спорить не буду, — согласился я. — И спорить с тобой трудно. Ты никаких оттенков не признаешь. — Я глянул на его полковничьи погоны и улыбнулся.

— С оттенками ты, Сергей, к женщинам обращайся, они очень любят это. И вообще ты, как я посмотрю… — Виктор Иванович покачал головой, глянул на меня как на безнадежно конченного человека и пояснил: — Разве с тобой столкуешься, ты сам стихи пишешь. А я в гуле турбины улавливаю журчание всяких там ручейков и шелест девичьих платьев. Там, в небе, все мои ахи и вздохи. — Потанин засмеялся. — Что поделаешь, если у меня так в жизни сложилось. Вначале я узнал, что «Максим Горький» — это такой большой самолет, а потом уж узнал, что это еще и великий писатель. К тому же Горький и эпиграф к инструкции по технике пилотирования придумал: «Рожденный ползать — летать не может».

— Ты тоже придерживаешься этого принципа?

— В каком смысле?

— Ну, не видишь никаких оттенков?

— Как сказать… — споткнулся полковник. — Сформулировано верно.

— Но это ведь общее решение. А мы имеем частный случай.

— Ты на Прохорова, что ли, намекаешь? У Прохорова… Слушай, хватит об этом. Сейчас ко мне пойдем.

Старую знакомую увидеть желаешь? Ты ее хоть помнишь?

— А как же, само собой! Во всяком случае, тут уж без словаря обойдусь, — сознался я и почувствовал в душе робость, непонятную тревогу, сладкий, щемящий укол. В общем-то, верх брало любопытство. Память, память… Хотя память тут уж создать ничего не может, может только разрушить…

— У тебя-то как семейная жизнь сложилась? — спросил Виктор. — Я слышал, что ты на дочери инженера Васильева женился?

Густел закат. Солнце сходило на нет, обрамляя линию горизонта радужной каймой. Лучи его лишь трогали розовыми отсветами макушки деревьев. Высоченные литые стволы золотистых сосен вроде бы поднялись повыше — им было жаль расставаться с небесным светилом. Голоса в гарнизоне раздавались все громче и громче: общий аэродромный шум распадался на звенья. Тишина твердела.

— Да, Аля Васильева стала Алей Стрельниковой, — подтвердил я.

С Алей я познакомился в училище. В тот день я пошел в увольнение в город. Мне надо было купить зубную щетку и пасту. Я избегал весь город, но магазины в воскресенье были закрыты. Ноги стали тяжелыми, и я решил где-то посидеть, передохнуть, а потом сходить в кино. Свернул в сад и сел на первую попавшуюся скамейку. Вначале я как-то не обратил внимания, что на самом ее краю сидела девушка. Она неумолимо свела тонкие брови и читала. Я внимательно оглядел ее: в синий горошек платьице, прямого фасончика, но сшитого ладно. И сама она ладная: лицо по-детски открытое, добродушное, волосы старательно приглажены, глаза большущие в пол-лица, и губы сочные, яркие, в ушах красные камешки.