Летняя практика - Демина Карина. Страница 85

Оно-то верно, что и сам Еська не из трусливых. Но трусость — одно, а здравые опасения — совсем иное. И ныне чутье подсказывало, что не нежити опасаться надобно, а…

Он пошарил за пазухой и вытащил конверт.

— Лойко ушел, верно? — Пальцы тронули сломанную печать с крысиною лапой. — Это я понимаю… другого не пойму, отчего ты, Ильюша, остался? Архип Полуэктович… я честно собирался вам отдать, но… запамятовал. Не серчайте.

— Бывает. — Архип Полуэктович конвертик-то принял аккуратне. — Память у тебя короткая, что волос у гулящей бабы. Мозгов и вовсе нету, чего ж серчать?

Ильюшка поднялся.

Медленно.

Текуче.

И вроде он, да только не он… стоит посеред хаты человек… человек ли вовсе? Слезла старая шкура, что с ужа перелинявшего. А с нею и стеснительность сгинула, сутулость его обыкновенная… задуменность.

— Донесли?

— Я все понять не мог… ладно Евстя у нас головою ударенный. — Еська шагнул было к чужаку, да только остановлен был могучею дланью, которая Еськину рубаху сгребла и его, как был, с рубахою подняла. — Да все одно давненько он в снах не хаживал… и за нами не водилось такого, чтобы спать сном беспробудным… опять же, газ, которым его едва не потравили… я запах узнал.

Еська чихнул.

От же ж, правду говорит. Только поверят ли? Хотя… Ильюшка и не подумал прятаться. Утомило его человеческое тело? Несподручно, тяжело ему, развеликому, в человеческом тесном теле.

— Дурная трава… — Еська поморщился. Уж этот запашок, который привязывался к одеже намертво, скобли ее после, вымачивай, а все одно не избавишься собственною волей, он крепко запомнил. Как и тот единственный раз, когда, поддавшись на уговоры старого приятеля, выкурил трубку, забитую черным, что перец, семенем.

Сладковатый вкус на губах.

И слабость, истому, что охватила все тело. И нежелание двигаться. Беспричинную радость, не отпускавшую долго, а после сменившуюся тягостной пустотой, с которой выть хотелось.

И на стены лезть.

Архип Полуэктович вытряхнул из конверта бумаженцию, не особо чистую, да и писана она была наспех, словно не пером, а цельною курячьей лапой — клякса на кляксе, буква на букве. Сам Еська полдня разбирался.

Но разобрался.

И крепко удивлен был.

— Бестолочь, — повторил Архип Полуэктович, записочку сию зачитавши скоренько. — Сразу надо было…

— Запамятовал… — Еська руками развел, позволяя ножу в руку соскользнуть.

Нынешнего разу он не позволит…

— Скажите ему, — молвил Илья, глазья щуря, — что если он своего ножа кинет, то и назад получит. Правда, не уверен, что у него поймать выйдет.

— Ты это был… ты ко мне приходил… не только ко мне… ты…

— Я. — Ильюшка потянулся, смачно так, со вкусом. — В какой-то мере… Егорушка, просвети нашего… храбреца…

Егор скукожился.

И себя обнял.

— Ну же, дорогой, не стесняйся, а то я могу подумать, что ты у нас тварь неблагодарная… за людьми это водится, конечно, но все одно огорчительно…

Илья передернул плечами.

Потом руки расправил, потянулся так, смачно, до хруста в костях.

— Зачем? — Еська вдруг явственно понял, что вновь пропустил время, когда бить имело смысл. Сейчас же… и вправду ножа возвернут. Да в самое горло. И захлебнется он, честный вор, сталью и собственною кровью.

И будет это, может, очень героично, но все одно глупо.

Снаружи громыхнуло так, что крыша подскочила, посыпалась с потолка мелкая травяная труха. Стены ходуном заходили.

— А Фролушка-то не на шутку разошелся. — Архип Полуэктович бумажку-то в конверт возвернул, а конверт Еське сунул, мол, держи свои откровения. Запоздали они слегка.

— Не выйдет. — Илья покачал головой.

— Что не выйдет?

— Ничего у вас не выйдет. Его сил, может, на всякую мелочь и достанет, но вы же осознаете, что все это — лишь начало… весело будет. А ты, Егорушка, не морщись… радуйся, что жив остался.

Щучка качнулась было, но Еська удержал. Она, может, и шустра, но не шустрей этого вот, кем бы он ни был… а кем он был?

Сие вопрос занимательный.

— Отпусти мальчика, — попросила Люциана Береславовна, рученькой руку оглаживая. Колечки перебирала. Смотрела на них и еще на пальцы свои белые, тонкие.

— Так нету мальчика. — Ильюшка развел руками. — Нет и не было никогда… точнее, когда-то он был, хороший такой, славный паренек… матушку любил. Сестриц. Отца вот уважал… до того уважал, что во всем на него походить желал… и помогал, да…

Ильюшка провел ладонью по лицу, возвращая прежнее выражение, слегка растерянное, потерянное, будто бы он до конца так и не понял, где пребывать изволит.

— И когда батюшке в руки книжица известная попалась, он первый подсказал, на ком испытать. Конечно, сестрица дорогая чахоткой чахла… того и гляди вовсе преставится. — Ильюшка скорчил скорбную мину, получилось не очень ладно, как у скомороха на тещиных похоронах. — И жаль ее, и для науки польза… батюшка подумал и согласился… забыли оба, чем этакие игрища чреваты. Девок-то они возвернули, что хорошо… с матушкой сложней вышло, уж больно крепка ее вера оказалась. Защитила… — Ильюшка хохотнул баском.

А крыша дома вновь подскочила и села, показалось, кривовато. Во всяком случае, Хозяин, люду болей не чинясь, из-под пола выполз, заохал, заахал, запричитал, что того и гляди хату-то развалят магики-ироды, а она, за между прочим, не один десяток год стояла и века б еще простояла.

Завыло люто.

— Ишь, разгулялся ваш-то… — Ильюшка почесал затылок. — Но мы ж о нашем, о прошлом… вот, помнится, в прошлом-то разе встретила меня Марьяна Ивановна… такая кругом вся из себя женщина обходительная да серьезная, у ней не забалуешь. И приманила, значится…

— Чем?

А Люцианушка-то Береславовна вся белым-бела сделалась, ажно в прозелень. Нечиста, значится, совесть ее… ручки сухие в кулачки сжала, того и гляди, с кулачками этими на Ильюшку бросится, потерявши всякий лоск боярский.

Интересно.

Еська моргнул и ножичек погладил. Его б обратно в рукав послать, но… задница, не единожды поротая, а потому страсть до чего чуткая, подсказывала — не надобно руки пустыми оставлять.

Отчего?

А и непонятно. То ли момент удачный выдастся, то ли… главное, с ножом оно верней, чем без ножа. Еська на супружницу свою оглянулся. Та замерла, что борзая на зайца полететь готовая, только кончик носу и дергается.

Бровки приподняла.

Глаза… ох и зелены, лядащи…

Еська-то ее руку нашел, так, на всякий случай, а то мало ли, вдруг да хватит в благоверное дури, чтоб на магика с голым задом кинуться… ну не с задом, а все одно без должного умения. Пальцы-то леденющие. И сама-то… ее б к Побережью свозить, на море, где, слыхал Еська, воздух до того пользительный, что и чахоточные к жизни возвертаются. Она-то не чахоточная, ей, может, того воздуху с полглоточка бы…

И не такая уж вредная, как ему думалось.

А что лядаща, так небось не от сладкое жизни. Ничего, вот закончится все, и повезет ее Еська хоть к морю, хоть к лесам Выжгонским, которые тоже не просто так, а полезны, там еще курорту на манеру саксонскую справили, чтоб жить честному люду в пользе и под целительским присмотром. Глядишь, и покруглеет женушка что задом, что передом. На крайний случай Еська и только на зад согласный.

— Чем приманила? А пеплом из костей моих. Она-то, в отличие от некоторых, и умна была, и умела, знала, что кроме самой шкатулки и содержимое ее значение имеет. Пригрозила, паскуда, мой пепел покою предать… а мне еще рано упокаиваться. Я еще и не пожил-то…

Хрустнули руки.

Размялись пальцы.

— Или вот служить ей… что делать оставалось?

Молчит народ. Егорка головушкой крутит так, будто его по этое головушке молотом приложили, не меньше. Кривится.

Морщится.

Что за дела у него с этою нелюдью? Ничего, Еська не гордый, спросит. Но опосля, потому как внове крыша заплясала, будто по ней табуны перегоняли конские. Хозяин-то заохал, на колени пал пред Ареем, причитая:

— Пощади, догляди… Хозяюшку не доглядел, так хоть домик… без крыши останемся… ой померзнем, ой…