Возвращение - О'Брайен Эдна. Страница 6
В гостиной мы сели за стол, накрытый к чаю, и стали говорить голосами высокими и напряженными от непрощеных обид. Мужу чай показался слишком крепким — он обычно пил китайский, — и мать вскочила, чтобы принести кипятку. Я пошла за ней на кухню извиниться за причиненное беспокойство.
— У вас так чисто и красиво, — сказала я.
Она натерла полы и даже вымыла вечно мохнатые от пыли искусственные цветы.
— Оставайтесь на месяц, — сказала она ласково и властно и обняла меня.
— Посмотрим, — ответила я осторожно, зная беспокойный характер мужа.
— У тебя здесь столько друзей, — сказала мать.
— Не так уж и много, — отозвалась я холодно.
— А ты знаешь, кто собирается пригласить вас на чай? Барышни Коннор!
Голос у нее был довольный и одновременно просительный. Приглашение означало победу. Они признали нас — и ее, и меня, и моего мужа с его неверием. В ее понимании между протестантами и атеистами не было разницы.
— Как они? — спросила я.
— Образумились и уже так не заносятся, — ответила мать и побежала в гостиную: отец звал ее нарезать глазированный пирог. Родители настаивали, чтобы на следующий день мы пошли в деревню посмотреть спортивный праздник.
— Не хочу я идти, — сказал муж, когда мы остались одни.
Собираясь сюда, он намеревался форель ловить в горных реках, а не с дикарями общаться.
— Ну пожалуйста, — умоляла я. — Ведь надо же сходить. Хоть раз.
Когда я увидела его в галстуке, я поняла, что он смирился, хоть хмуриться не перестал. Мы отправились после обеда — отец, я, муж и сынишка. Мать не пошла — она не могла оставить цыплят без присмотра. Она уже успела рассказать нам с живейшими подробностями о потрясении, которое испытала, выйдя однажды утром во двор и увидев, что все ее шестьдесят недельных цыплят лежат рядком на плитняке со скрученными шейками — ласки поработали.
В поле, где проводился праздник, стояло несколько фургонов, раздавались звуки аккордеона, торчал пестрый плакат, извещавший о приезде ясновидящего из Уэльса, нервно перебирали ногами беспокойные лошади, и топтались в ожидании соревнований группы застенчивых, мерзнущих, дурно одетых людей. По-прежнему дул ветер, лошади беспокоились, их с трудом удерживали не имевшие над ними большой власти подростки. Я видела, что люди глядят в мою сторону. Кое-кто нехотя улыбнулся. Меня сковало чувство неловкости и сознание собственного превосходства…
— Во-он барышни Коннор, — показал отец. Барышни сидели на походных табуретках, которые, складываясь, превращаются в трость. — Пойдем, пойдем! — возбужденно звал нас отец. Когда мы подошли поближе, сестры приветствовали меня, назвав по имени. Они постарели, но были крепкие и даже красивые. На лице мисс Эми не осталось следов былых страданий. Они поздоровались с нами за руку и тут же начали флиртовать с моим мужем, показывая, что они еще вовсе не промах. — Как вам нравится этот молодой человек? — спросил мой отец с гордостью, подталкивая вперед внука.
— Славный паренек, — ответили они в один голос, и я увидела, как мой муж поморщился. Из кармана своего верблюжьего пальто мисс Эми извлекла две мармеладки и предложила их малышу. Он уже было потянул их в рот, но муж наклонился и, глядя ему в глаза, сказал утрированно ровным голосом:
— Ведь ты не ешь конфет… Отдай их тете.
Мальчик надулся, потом покраснел и протянул нам на ладошке две дурацкие желейные конфетки, обсыпанные сахаром. Мой отец запротестовал, барышни Коннор в ужасе заахали, а я сказала мужу:
— Пусть ест. Ведь праздник же.
Он посмотрел на меня угрожающе и железным голосом повторил мальчику то же самое. Конфетки были возвращены, и мисс Эми, глядя на моего мужа с презрением, полюбопытствовала:
— А мамочкино слово разве ничего не значит?
Наступило неловкое молчание. Потом мой отец протянул сестрам сигареты, и они взяли по одной. Поскольку мы не курили, нас вроде как вывели из игры.
— Пороки им были чужды, — съязвила мисс Люси, но мой муж даже не взглянул на нее.
Он предложил сводить малыша на другой конец поля, посмотреть дрессированную обезьянку, кувыркавшуюся на перекладине. Прощаясь, он приподнял шляпу, а я изобразила на лице улыбку. Отец остался с барышнями.
— Они же собирались пригласить нас на чай, — сказала я мужу, когда мы спускались с холма. Земля была пропитана влагой, и его калоши издавали хлюпающий звук.
— Невелика потеря, — отозвался он, и я вдруг поняла, что, выбрав его мир, я распрощалась со своим и со всеми, кто населял его. Вот так, делая выбор за выбором, мы постепенно превращаемся в изгоев и наконец остаемся совсем одни.
У маминой мамы
Перевод А. Пригова
Маму я любила, но была рада, когда на лето меня отправляли к бабушке. Она жила в горах, откуда открывался замечательный вид на лежащую внизу долину и озеро Шеннон. С порога ее домика в старый-престарый бинокль было хорошо видно все озеро с бесчисленными островками. В погожий летний день это было удивительное зрелище. Меня ставили на табурет, подносили к глазам бинокль, и, даже когда изображение было не в фокусе и ничего не было видно, я неизменно выражала восторг. На солнце все становилось ярче, и, хотя мы не спускались к озеру, нам казалось, что оно у самых ног и видно, как люди удят рыбу с лодки, а потом пристают к берегу и располагаются на траве завтракать; нам даже слышалось, как плещется вода.
Я чувствовала себя спокойней в этом доме. Он был не такой, как наш; совсем не видный, простой деревенский дом без водопровода и теплой уборной. За водой ходили к колодцу, каждый год к новому. Я не переставала дивиться им; холодные и глубокие, они появлялись в мое отсутствие там, где обнаруживалась вода — то в огороде, то на выпасе, а то и еще дальше. У колодца стоял жестяной черпак, и ты всегда мог наполнить ведро до краев. Правда, в этом был некоторый риск: считалось, что коль уж налил ведро доверху, так не проливай. Бывало, донесешь его до порога кухни, а там — то ли от волнения, то ли от неловкости — расплещешь воду на цементный пол, и тогда попреков и наставлений не оберешься; только все это был сущий пустяк по сравнению с тем, что ждало бы меня за это дома.
Дед, когда я его впервые увидела, был уже стар, тощ и сед. Лицо у него было цвета глиняной трубки. В базарные дни он возвращался домой пьяный в двуколке, запряженной пони, вылезал, шатаясь, делал несколько шагов и падал в канаву. Он взывал о помощи, пока не появлялся внук, парень лет двадцати, и не вытаскивал его оттуда. Внук волок деда через двор домой, на второй этаж, сваливал его на перину и уходил, а дед долго еще ворочался, кряхтел и стонал. Спальня находилась над кухней, где мы вечерами сидели у огня, ели теплый пресный хлеб и пили какао. На свете нет ничего лучше. Хлеб, всего час как из печи, резали толстыми ломтями и густо намазывали маслом и сливовым вареньем. Варенье присылала почтмейстерша в благодарность за выпас бычка. Иногда она дарила повидло, а в канун Дня всех святых приносила булку с изюмом. Дед выл и бранился наверху, но никто его не боялся, даже бабушка; она продолжала преспокойно жевать, проворчав: «Пропади они пропадом, опять напоили!» Она имела в виду трактирщиков. Бабушка была маленькая, с маленькой головкой и туго стянутыми на затылке поредевшими волосами. Ее крохотное личико даже в старости походило на бутон, а в молодости она была по-настоящему красивая. Это подтверждала хранившаяся у нее фотография.
Сидя на кухне, я думала, что, пожалуй, больше не вернусь домой. Не буду больше лежать с мамой в постели. Не буду вместе с ней дрожать от страха, дожидаясь отца. Брошу ее насовсем.
— Может быть, останешься у нас? — спросила тетка, будто прочитав мои мысли.
— Не могу, — отвечала я, сама не зная почему, ведь здесь все-таки было лучше. Я поздно ложилась, вволю наедалась хлеба с вареньем и весь день носилась в поле, иногда останавливаясь в изумлении перед веткой вербы, или бузины, или трепещущими, словно крылья бабочек, цветами; в тени молодых елочек я играла в магазин или в школу, и никто не мешал мне, не гнал домой. Устраивая под елками тайники, я чувствовала себя в безопасности, зная, что взрослые в случае чего неподалеку и услышат, если меня вдруг напугает бродяга или еще кто чужой. Под елочками было очень темно, они росли густо. Землю под ними устилал золотой ковер опавшей хвои. Наигравшись, я сама себя наказывала за грехи и становилась на иголки коленями.