Мужская сила. Рассказы американских писателей - Шварц Делмор. Страница 26
Подобно Тургеневу у Достоевского, я рассказываю эгоистическую историю. Молодому амбициозному поэту как пережить горе? Конечно, он сочиняет молодое амбициозное стихотворение. Это была длинная элегия памяти капитана Марвина Шапиро (1924–1945); я напечатал ее в ротной канцелярии лагеря Ритчи, Мэриленд, и послал в «Атлантик мансли», Арлингтон-стрит, 8, Бостон, Массачусетс. Через некоторое время ее вернули с длинным письмом, подписанным дамой, которая, по-видимому, была тронута этой потерей в моей жизни. Я не видел стихотворения с конца войны, но склонен думать, что оно не было хорошим. Мало что помню о нем — только как оно выглядело на странице и схему рифмовки. Вероятно, редактор написала мне потому, что шла война, а я был солдатом, скорбевшим о смерти друга. Вскоре меня перевели, и стихотворение исчезло бесследно. С собой я взял письмо матери Марвина.
Его тело не было найдено. Он писал мне, что нелепо носить личный знак с именем, по которому можно опознать его как еврея — если, например, ему придется выброситься с парашютом над Германией. Но личный знак он сохранил. Как бы там ни было, его уничтожили в небе.
Большинство моих однокашников вернулись в колледж в 1946-м, второкурсниками, в возрасте двадцати одного года. Мы подсчитывали наши потери и украдкой поглядывали на тех, у кого не хватало руки или ноги или еще заживали красные шрамы ожогов. Кто-то ждал очереди на пластическую хирургию, кто-то долечивался амбулаторно, многие получали пенсию по частичной нетрудоспособности. Волосы уже отступали со лбов. Круглые лица сделались вытянутыми и нервными. Была бестолковщина, Закон об обеспечении демобилизованных и масса молокососов, утверждавших, что они тоже студенты. Я не мог существовать как прежде, в общежитии с соседом. Снял комнату на Бродвее и решил начать взрослую жизнь после трех лет убийственного прозябания. Тела наши подергивались от несостоявшегося разрушения. Как смеем мы жить, как смеем не жить? На уличном митинге в поддержку Генри Уоллеса [21] мы с приятелем набросились на злобствовавшего горлопана. У нас образовалось общество клептобиблиоманов — крали книги, продукты, что угодно, мелкое и крупное. Мы назвали его клубом «Книга — находка». Девиз наш был: «Укради четыре книги и получи бесплатный торт в супермаркете». Мы привлекли к этому спорту девушек. Сбитые с толку, они думали, что герои войны знают, что делают. Они думали, что мы герои войны и нервные. Нервными мы и в самом деле были.
Думая о Марвине, от чьего имени я осуществлял кое-какую месть обществу и кого иногда имитировал в метро, я постепенно стал задумываться о его матери, отце и Эллен. Вероятно, я не знал, как встретиться с горем других. Я усердно встраивался в богемную студенческую жизнь той эпохи — все мы ходили в хаки, угрюмые, надменные. Но через несколько месяцев, постепенно, я пришел к мысли навестить тех, кто пережил Марвина. Я позвонил миссис Шапиро в Бруклин, и она напомнила мне, как добраться до авеню К на метро. Когда-то я знал дорогу. Слух мой по-новому воспринимал грохот в туннеле.
При входе в метро я стал вспоминать, как впервые поел копченого угря в их доме. Марвин похвастался: «Мы все время едим угря… крабов, омаров, креветок, устриц. Улиток и моллюсков». — «Свинину едите?» — спросил я. «Фу, нечистая, — ответил он. — Знаешь этот анекдот?»
Помню, остановился у газетного киоска, чтобы купить «ПМ». Продавалась «Нью-Йорк пост» все с теми же старыми заголовками, и газетчик, мне показалось, был все тот же, со встревоженным лицом, волосатыми ушами, — отбывал свое время. Все еще живой.
Я ожидал, что окна будут зашторены, в доме сумрачно, траур. Но дом оказался светлым, занавески раздвинуты, комнаты полны нежданным зимним солнцем. Только выглядел он пустым. Исчезла даже кое-какая мебель. И не было в нем мужчин. После гибели Марвина отец вступил в армию, не в качестве юриста, а как опытный моряк, и командовал десантным судном, а позже, капитаном-перестарком, воевал на юге Франции. После войны он не вернулся. Миссис Шапиро сказала мне с улыбкой, что он нашел себе девушку в Марселе. Я не представлял себе, что делать бруклинскому адвокату в Марселе (Жану Габену — понятно, мистеру Шапиро — нет); он виделся мне в вельветовой кепке на пристани — красивый, коренастый, благополучный французский новосел средних лет с молодой высокогрудой девицей в сабо. Миссис Шапиро сказала просто: «Это разрушило нашу семью. Думаю, мы были дружной семьей, но нам нужен был Марвин». Второй сын уже учился в Йеле — вполне благополучен.
Она заварила чай. Говорили о Марвине. Чай, тосты с изюмом, апельсиновый конфитюр, шоколадное печенье. Вспомнились его прыщи, «бобоны», как мы их называли. Она немного рассказала о своем браке — потом, я понял, захочет рассказать больше. Потребность в обществе скорбящих уступила место неловкости. Я не мог быть ей мужем и сыном и, выбравшись наконец в темную раннюю ночь, старался почувствовать печаль и сострадание; печаль и сострадание я чувствовал, но еще и облегчение оттого, что ушел. Марвин был моим другом в прошлом. Общество, которого я искал, не могло быть построено на ностальгии.
Все же я хотел разыскать Эллен. Когда мы встретились, она тоже была в трауре — в бесформенном шерстяном платье, туфлях без каблуков, с неприбранными волосами, и веяло от нее тревогой и неухоженностью. Училась в магистратуре, и окружающие считали, что она постоянно хандрит. Хорошенькой она и раньше не была, но была милой и привлекательной. Сейчас, в двадцать три года, она имела потрепанный вид, как будто ее выставили на улицу в ненастье. На нее у меня хватило чуть больше терпения, чем на мать. Мы пили кофе и закусывали в окрестностях университета. Ей хотелось выпить в «Уэст-Энде», потому что мы часто ходили туда втроем. Раза три, по-моему. Она придумала себе великую любовь и пересадила ее в прошлое, она придумала себе вдовство. Сперва я участвовал в этой игре, ошеломленный ее представлением о Марвине, как будто бы гораздо более глубоким, чем мое. Они по-настоящему любили друг друга, это была нерушимая любовь — не возня в траве, не упражнения на кушетке в родительской квартире на Сентрал-Парк-Уэст, нет, бессмертная страсть; судьба сожгла ее героя в небе, и она будет вечно хранить память о нем. Марвин и Эллен стояли в великом ряду обреченных любовников. Она заканчивала университет по литературе.
После нескольких погружений в ее фантазии о прошлом я стал испытывать неудобство, а потом и возмущение. Марвин был моим лучшим другом, и я вспоминал о нем с болью. Но он ускользал от меня в вихре ее пылких вымыслов. Я обнаружил в себе новые запасы холодности. Я с нетерпением дожидался, когда она допьет свое пиво, чтобы доставить ее домой, в комнату на Западной 113-й улице. Однажды, когда ей удалось заказать еще одно пиво, я чуть не застонал от скуки. А когда она захотела, чтобы я зашел к ней в комнату, проскользнув на цыпочках мимо других комнат и общей кухни, я почувствовал себя так, словно меня вели в западню. Ее мокрые пивные поцелуи были мне ни к чему. Я вывернулся и закричал:
— Ты врешь себе! Не любил он тебя! У него везде были девушки — в Англии, в Бруклине, везде!
Она побежала по темному коридору. Я поймал ее у двери, обнял, невзирая на сопротивление, и указал, что бежит она не из моей комнаты, а из своей. Она должна остаться, а уйти — я. Будь разумной. Одумайся. Опомнись. Мне жаль, но это правда.
Я с гордостью ощущал себя чем-то вроде хирурга, но при этом впервые в жизни ощутил зловоние женской истерики. В моих объятиях пукали маленькие взрывчики ярости и ненависти.
— Ты думаешь, что можешь изображать Бога! Думаешь, ты Бог и мой судья! — кричала она.
Привычка изображать из себя Бога и Судью иногда отмирает со временем. У меня эта болезнь зашла дальше, чем у многих. (Слышишь, Эллен?)
Я втащил ее обратно в комнату. Невидимые уши прильнули к дверям спален. Коммунальная кухня, коммунальный кризис. Тсс, тсс, говорил я. Непременные отрывистые рыдания стихли, она просто плакала. Я уложил ее на кровать, прямо в одежде, укрыл и сидел, гладя ее по руке. Перед рассветом она уснула. Я чувствовал холод в глазах. На цыпочках вышел.