Мужская сила. Рассказы американских писателей - Шварц Делмор. Страница 35
— Маргарет, — я ей отвечал, — а ты видела, что он пишет? Безнадега, чушь собачья. Полный бред.
— Он еще совсем молоденький, — не уступала она. — Вот погоди, увидишь, — притом, в точности воспроизводя его оборот вместе с мимикой, она сама могла сойти за уроженку его родного Глузска, — в твоем возрасте он будет человеком из общества, не евнухом, закупорившимся в четырех стенах.
Я ничего не мог возразить против этой нелестной фигуры речи, явно основанной на моем личном опыте; отречься от целибата значило отречься от дома. Илья, оказывается, учил Маргарет коварству, как и пышным непристойностям — «евнух» прежде никогда не слетал с ее целомудренных уст. Но что правда, то правда, я с некоторых пор убоялся свиданий с бедной Региной на прежних началах (не рискуя становиться объектом наблюдательности моего гостя), а она с досады бросила меня, и хоть я был не то чтобы влюблен, почти ни к кому я не был привязан сильней, чем к Регине.
— Хорошо, — крикнул я. — Пусть он будет кем сможет, пожалуйста.
— Но его возможности безграничны, — сказала Маргарет. — Ты сам даже не понимаешь, какая находка этот молодой человек.
— Он тебе уже порассказал о своих видах на славное будущее.
— Ах, да зачем рассказывать? Я и сама не слепая. Он просто невероятный. Истинный поэт.
— Жалкий мелкий эмигрантишка, — выдавил я. — Он полный невежда. Он книги в руки не берет.
— Да, что правда, то правда, он не изнеженный бездельник. А насчет того, что иностранец, да знаешь ли ты про все эти ужасы, знаешь ли ты, что сделали там со всей его семьей? Когда переживаешь такое, волей-неволей делаешься мужчиной. Борцом. Героем, — скрепила она. Затем с торжественностью приговора: — Не смей называть его мелким. Он крупный. Огромный. И у него не разжижена кровь.
— Ничего он этого не пережил, — бросил я устало. — Его и близко не было, когда это случилось. Благополучно отсиживался в Англии, Боже ты мой, жил в Ливерпуле у тетки.
— Милый, ну пожалуйста, не нагнетай и, пожалуйста, оставь Бога в покое. Я в нем вижу то, чего в тебе никогда, к сожалению, не увижу, потому что в тебе этого нет. Подлинную мужественность. В тебе нет никакого чувства к детям, Эдмунд, ты их просто в упор не видишь. Своих родных племянников и племянниц. Илья с ними идеален. Это только один пример.
Я продекламировал:
— Нежность — Мужской силы истинная Суть.
— Очень дурной вкус, Эдмунд, и так по-журналистки плоско, — сказала она печально, так, будто ей стыдно за мое хамство; и я понял, что Илья пока не приобщил ее к звучанию этих могучих слов.
— Не нравится? Вот и мне не нравится. А это тем не менее название последней оды мужественного поэта.
Что было фактом. Он сунул мне свой опус вчера вечером, и я успел отделаться теперь уже дежурной фразой, что это наимерзейшая из его пошлостей.
Но Маргарет не дрогнула; ее сейчас волновало другое.
— Послушай, Эдмунд, а не мог бы ты приглядеть для него должность поприличней? То, что он делает сейчас, разве хоть отдаленно соответствует его способностям? Полицейский участок? И в такие часы?..
— Значит, ты не считаешь, что в полиции развивается настоящая мужественность? — ответил я вопросом на вопрос, сам при этом прикинув, что он свою мужскую силу доказал вполне, лишив меня возможности доказывать мою. Я потерял Регину; поэтессы остались все при нем.
Однако, как уже упоминалось, время от времени он их вытуривал, и, когда он был наедине с собой, я слышал исключительно неугомонный постук его машинки. Он был сосредоточен, углублен, поглощен. И больше всего обескураживало то, что полый стрекот клавиш был так тверд, размерен, ровен, не споткнется, не замнется — я только вздыхал. Такая дикая целеустремленность. Он стукал, стукал, и, поскольку он не останавливался ни на секунду, он — это было совершенно ясно — и не думал. Он никогда не отвлекался, не забывался, не размышлял, не курил, не вставал, не потягивался, не почесывался, не разминался. Он только стукал, стукал, одним указательным пальцем и другим, как будто эти единственные его орудия — даже не пальцы вовсе, а ноги ретивого, запыхавшегося курьера. Он так безоглядно делал ставку на свои силы, он так абсолютно, неколебимо верил в себя, что мне даже становилось его жалко. Выстукивает на страницы блевотину и дерьмо и называет это прекрасной будущностью. Он еженедельно рассылал десятка три своих дремучих строф в различные издания, и, когда те, что почище, давали ему от ворот поворот, он выкапывал какие-то неведомые журнальчики и газетенки, из пользующихся ручным печатным станком и дурной славой в сомнительных полуподвалах и посвятивших себя вопросам анатомии, астрономии, гастрономии, политики и атеизма. Какому-то листку вегетарианской партии он пробовал всучить пастораль в темных, грубых хореях, орган дамской косметики пытал хромыми дактилями на тему корсетов. Куда только он не лез, и не осталось, думаю, в конце концов ни единого издателя, который бы не хватался за голову, завидя его подпись. Он производил бомбардировки, вел зенитный огонь; он был грозный бич для каждого наивного идеалиста, посвятившего себя безнадежному делу распространения поэзии. И мало-помалу туристские руководства плечом к плечу с марксистскими брошюрами, милитаристы бок о бок с адвентистами седьмого дня, суфражистки рука об руку с нудистами, все-все, мужчины и женщины, все его отклоняли, прогоняли, умоляли прекратить противоправные действия, смыкали свои страницы, как арабы складывают шатры, едва заслышат вдали, как он бряцает хоть единым ямбом.
Тем не менее без устали, как тренированные ноги курьера, бежали его пальцы; он не сдавался. Мой страх за него уже почти сравнялся с моим к нему презрением. Он мне внушал нешуточную жалость, хотя его самоуверенность осталась столь же неколебимой и дурацкой, как и прежде. «Погодите, увидите», — он говорил, как бы удачно копируя мою удачно копировавшую его сестрицу. Эти двое подыскивали ко мне подходцы, хоть я и без них уже для него сделал все, что мог. Он был безнадежен. Меж тем как-то так, к моему ужасу, сложилось, что коллеги меня стали считать его особым покровителем и, когда я отбыл в окопы, немедленно воспользовались моим отсутствием и вытурили его. Я, разумеется, ничего не знал, пока не вернулся год спустя, недосчитываясь одной ушной мочки и с мерзкой вмятиной поперек затылка. Гость же мой был избавлен от призыва благодаря плохому зрению или, если быть точным, благодаря мощнейшим стеклам своих очков; с десяток поэтесс закатили в складчину банкет в честь его вызволения и его близорукости, на котором он твердою рукою запустил стрелу прямо в яблочко испеченной по такому случаю кремово-песочной мишени. Но я и сам-то не боец, я только в качестве корреспондента участвовал в той древней, примитивнейшей войне, якобы — о наивность! — охватившей весь мир, но прямо неандертальской в свете нашего в дальнейшем разыгравшегося аппетита к уничтожению. Кто-то всего-навсего убил какого-то наследника престола (полное ничтожество, сам не упомню даже, как звали) [26], а потом уже, без всякой логики, объявились разные мелкие территории, решившие занять и обустроить прежнюю империю. И точно таким же манером, я обнаружил, объявился Илья, или, как стало теперь уместнее его именовать (чтоб не отстать от жизни, принесшей ему столь чудодейственную перемену), — Эдмунд Сад. То есть, иначе говоря, он сошел со своего чердака и с демократическим размахом занял весь дом. Его громада уже вконец расплющила отцовское августейшее кресло, и, как огромная, омаскулиненная Златовласка, он оприходовал постель нашей матери — эту святыню, которую отец давно обрек молитвенному неупотреблению, что строго соблюдалось у нас с сестрой. Так вот, возвращаюсь с войны — и его застаю в гостиной, сидит босой, в исподнем, носки разбросаны по всему полу, а моя сестра тут как тут, штопает дыры, им протертые на пятках, под призором своего выводка. Она, оказывается, все время его поддерживала, обеспечивала возможность ни в чем себе не отказывать, но в ту первую минуту, когда он вскочил, чтоб меня обнять, одновременно натягивая рубашку (знал, что не люблю его видеть голым), я ведать о том не ведал и был потрясен, заметя блеск инициалов Э. С., красным шелком шитых на его великолепных манжетах.