Каменный пояс, 1975 - Шишов Кирилл Алексеевич. Страница 67
— Они в Свердловске?
— Уехали в Сибирь. Если б не они, уехала бы я. Тесно в одном городе. Дура, я думала независимостью и самостоятельностью больше буду нравиться мужу.
— Кому как.
— Это и печально, что плохо разбираюсь в психологии. А мне ведь тоже хочется спрятаться за широкую спину, под мужское покровительство. Странно, правда?
— Как говорят французы — се ля ви.
— Гаденькая философия, — поморщилась Огнева. — Ею всегда можно прикрыть острые углы. Такова жизнь, потому нечего и стараться.
Козел стоял в стороне и, освещенный трепетным светом, казался самим чертом с рогами.
— Я вас не заговорила?
— Что вы!
— Я и сама себе иногда кажусь странной. Меня мучают необъяснимые желания, и я им порой поддаюсь. Мне почему-то захотелось проследить свою родословную, и я по клочку стала собирать материал. Написала несколько тетрадей. Хотите, дам почитать.
— Не откажусь.
— История у Куприяновых колоритная, не соскучитесь. Завтра заходите к нам.
— Один вопрос?
— Валяйте, как говорит мой тятя.
— Будто вернулся Алексей?
— Давно.
— Я учился с ним в школе. Где он сейчас?
— В Москве. Собирается в гости.
Они замолчали. Огнева села на прогретую землю, привалилась к камню и закрыла глаза. Андреев прикрыл ее полушубком, и она благодарно улыбнулась.
Он сидел возле потухающего костра, глядел, как укрываются пеплом красные угольки и думал о всем том, о чем они сегодня говорили...
До Кыштыма добирались рейсовым автобусом. Редактор сокрушенно извинялся перед ними — поломался многострадальный газик. Но ни Огнева, ни Андреев не были на него в обиде...
Немного воспоминаний
Мать встретила Григория Петровича упреками. Сын отмалчивался — перед нею, действительно, виноват. Не предупредил, а она переживала. День отлеживался в амбаре, читал до ряби в глазах. К вечеру заглянул Николай Глазков. Он готовился к сенокосу. Поэтому и разговор весь крутился возле этого — недавно ездил в лес, побывал на покосе, трава нынче хорошая, а вот ягод маловато — неурожай что-то на них. Но он знает место, где пропасть черники: с ходу набрал ведро. Если Гриша Петрович захочет, то можно скататься за черникой, пока не начались горячие сенокосные деньки.
Андреев почему-то вдруг вспомнил давнюю-давнюю историю. Пацанами еще, по весне ходили они с Глазковым за кислицей, есть трава такая вкусная: ее можно сырую есть, а можно и в пирогах. Набрали полные мешки да отвлеклись малость. А мешки-то у них украли. Встретили потом дядьку и подумали на него. И вот у Григория Петровича неотвязно кружилась мысль о том, что тем дядькой был старик Куприянов. Оттого спросил Николая, помнит ли тот случай.
— Еще бы! — воскликнул Глазков.
— Не Куприянов ли тогда нас у избушки встретил?
— Дядя Костя, думаешь?
— Ну? Давно ведь это было, стерлось в памяти.
— Не он.
— Вот помню, что где-то мы с ним до войны схлестывались, а где именно — убей, не помню!
— Подумай хорошенько, Гриша Петрович. Перед самой войной ходили мы на гору Гораниху. В феврале, по-моему?
— В феврале.
— Дикого козла еще поймали?
— Правильно! — вспомнил Андреев.
Три Петровича зимой часто ходили в лес на лыжах. Поводы разные были — ставили на зайцев петли, охотились на белок.
Зима в тот год выдалась странная. В январе, как и положено, ударили сильные морозы. Сосны трещали от лютого холода, воробьи замерзали на лету. И тревожная то была зима — наши войска штурмовали линию Маннергейма. Кыштымцы тоже воевали там.
В феврале морозы отступили и сделалось тепло: стал таять снег. Оттепель продержалась неделю, и морозы затрещали с прежней силой. На сугробах образовалась ледяная корка. Если идти по ней на лыжах, она свободно держала человека. Но без них ноги сразу проваливались. Такая гололедица опаснее всего для диких коз и сохатых. Они на корках обдирали в кровь ноги.
В один из хмурых февральских дней Петровичи на лыжах забрались далеко в тайгу — очутились на склоне горы Горанихи. У всех троих были ружья. Как всегда, лыжню прокладывал Николай Бессонов. За ним поспевал Глазков, а замыкал — Григорий.
У Бессонова зоркие глаза. С ходу мог заметить белку на сосне. Мог на торной заячьей тропе обнаружить свежий след.
В тот раз Николай Бессонов тоже первым обнаружил следы дикого козла. Они были хорошо заметны — крупные, глубокие. Бессонов сказал:
— Горяченькие. От нас побежал.
Он показал рукавицей на гору — там лес редел и белела поляна. И три друга прибавили шагу. Охота на диких козлов была запрещена, но друзьями уже овладел охотничий азарт.
И они догнали животное. Козел застрял в снегу на середине поляны. Ледяная корка здесь оказалась особенно толстой, с палец. Копыта козла свободно ее пробивали, и ноги глубоко погружались в снег. Острые края корки обдирали шерсть и до крови ранили ноги. Козел смог одолеть только половину поляны. Выбился из сил, искровянил ноги. Когда друзья подкатили к нему, он дернулся раза два, пытаясь выкарабкаться из ледяного плена, и покорно затих. По серой с проседью шкуре пошла судорога. В круглых глазах застыл страх.
Друзья растерялись. Минуту назад в охотничьем азарте они могли изрешетить козла дробью. А сейчас Бессонов снял ружье и отдал Глазкову.
— Мы его вынесем в лес и отпустим. Ладно? — спросил он. — Нельзя же бить лежачего, нельзя добивать раненого.
Бессонов поднял козла — одной рукой за шею, а другой за ляжки задних ног. Сильный все-таки парень был!
Друзья пересекли поляну. Дорогу прокладывал Глазков, за ним шел Бессонов со своей необычной ношей.
От опушки леса неожиданно отделился человек и заскользил на лыжах навстречу. Это и был Куприянов. Сравнительно молодой еще, а брови такие же густые, как и теперь. За спиной у него торчало двуствольное ружье. Он проявил ярый интерес к козлу и без обиняков потребовал его себе. Бессонов возразил:
— Он раненый. Не дам!
— Я те не дам, сопляк! — прикрикнул Куприянов. — Быстро сделаю из твоей головы рукомойник!
Дело прошлое, но тогда они испугались этого дядьку, хотя ружья у них были, в случае чего, постоять за себя могли бы. Но им даже в голову не приходило, что ружье можно сейчас нацелить на человека.
Бессонов бросил козла на снег. Животное сначала вскинулось, сделало отчаянный прыжок, но снова утонуло в сугробе. Немного не дотянуло до опушки — метров пять. А там ледяная корка неопасна.
— Варнаки! — загремел Куприянов. Он подошел к козлу и, быстро выхватив из-за голенища валенка финку, полоснул ею по горлу козла. Кровь хлынула ручьем на снег.
— Бандит, что ты делаешь? — заорал Бессонов.
— Эт-та каким словом ты в меня плюнул, сопляк? — окрысился Куприянов. — Да я тебе!
Он угрожающе повел рукой, словно бы собираясь снять с плеча двустволку. Друзья схватились за свои ружья. Куприянов сделал вид, что ему наплевать на все, и занялся козлом. Досадливо махнул рукой:
— Улепетывайте, пока целы!
Ушли друзья, удрученные случившимся.
Да, это был тот самый Куприянов, которого Андреев встретил на Сугомаке. Отец Огневой. Смотри, какой стал — благообразный, словоохотливый. Ничего не скажешь — колоритный папаша у Огневой.
Записки Огневой
Андреев полагал, что Огнева, в пылу откровения обмолвившись о тетрадях, забудет про свое обещание. Она оказалась хозяйкой своему слову. Когда Григорий Петрович вновь появился в редакции, редактор передал ему плотно упакованный пакет. Это были тетради.
Дома незамедлительно принялся за чтение.
«...Тятя как-то говорил, что настоящая наша фамилия Балашовы. Это потому, что предки по отцовской линии приехали на Урал из города Балашова. Прадеда звали Куприяном. Сына Ивана по фамилии никто не звал. Говорили так: «Вот идет Ванька, Куприянов сын». Так мы и стали Куприяновыми.
У деда Ивана было редкое занятие — он кабанил. Жег кабан. Между прочим, у Даля это занятие объясняется так; «На Урале: угольная куча, либо сваленнные целиком деревья, с комом, листвой и корой, для пережига на уголь: способ варварский и запрещенный. Кабанщик, местное, уральско-заводское — угольщик». Хотя и пишет Даль, что этот способ запрещенный, однако кабаны жгли на Урале вплоть до Великой Отечественной войны. И не с листвой и сучьями, а без них.
Тятя меня возил на кабан, маленькой девчонкой я тогда была. Смутно помню — горб земли, похожий на балаган, только без дверей. Обложен дерном. Внутри жар, из-под дерна сочится сизый дымок.
Так вот дед мой был кабанщиком, сыновей своих к этому делу приспособил. Старший сын Кирилл, правда, бросил кабанить. Ушел на завод, где стал большевиком, дружил с Борисом Швейкиным. Потом его сослали в Сибирь, как и Швейкина. Зато тятя кабанил с отцом до самой германской.
Тятя был пулеметчиком. В конце шестнадцатого его ранило в ногу. Лежал в госпитале, потом отпустили домой на поправку. И только приехал, как случилась Февральская революция. Деда Ивана в живых уже не было, надорвался — лесину поднял и в одночасье умер. Вернулся тятя, а дома полный разор. Кирилла нет, отец помер, матушка больна — еле жива. Изба вот-вот завалится от ветхости, сараюшка ушла на топливо. Взялся наводить порядок, весна уже журчала ручьями. Огород вскопал, у соседей картошки на семена выпросил. А тут вернулся Кирилл. Большевики комитет свой организовали. А богачи свое гнули. Началась, словом, заваруха. Кирилл в самой гуще событий, а тятя — в сторонке. Хозяйством занялся. Тятя мне рассказывал:
«Кирилл-то меня все переманивал к себе: мол, давай, вступай в нашу дружину, они называли ее отрядом самообороны. Ты солдат, военному делу обучен. Такие нам нужны позарез. Ну, а мне не по нутру было. Теперича революция, и я свободная птица».