Каменный пояс, 1975 - Шишов Кирилл Алексеевич. Страница 68
...Подошло время, свершилась Октябрьская революция. В Кыштыме установилась Советская власть. Опять дядя Кирилл звал тятю к себе. Поначалу-то отказывался, но потом согласился, стал пулеметчиком.
А в конце весны подняли мятеж чехословаки. Заняли Челябинск и двигались на Кыштым. Был бой возле станции Селезни, которая теперь зовется Бижеляком. Чехи подогнали бронепоезд и стали бить из орудий по нашим позициям. Потом в атаку пошли.
Тятя рассказывал:
«И поперли на нас белые чехи да казаки, тьма-тьмущая. Да у них еще бронепоезд. А у нас и орудия-то мало-мальского нет. Одна надежда — пулемет. Кириллка меня подбадривает, кричит:
— Не робей, Костя!
Отчаянный был, Кириллка-то. В армии и дня не служил, а командовал исправно, офицера иного мог за пояс заткнуть. Я лежу за пулеметом, и тоскливо мне. Мать честная, к самому Кыштыму иноземцы пришли, драться вот с ними приходится на родной земле.
Ну и попер белый чех на нас. Я давай из «максима» смолить, только держись! Мы бьемся вовсю, носа проклятому поднять не даем, а на другом фланге слабинка случилась. Обошел нас там белый чех, ну, мы скоренько смотали манатки, обидно прямо. Отступили к Кыштыму. Отряд-то ушел на Маук, а я, вишь ли, дома остался».
А дома тятя остался так. Попросился у Кирилла:
— Слышь, братуха, дозволь до матушки сбегать?
Не хотел было отпускать, но мать пожалел — беспокоится о них старушка.
— Иди. Матушку-то и за меня обними. Да поскорей возвертайся!
Пришел тятя домой, а матушка больна, с кровати встать не может. А тут и белочехи появились. Убежал тятя в лес. Прожил там год с лишним. Землянку себе выкопал. Ночами иногда приходил навестить матушку. Мяса ей приносил — в лесу охота богатая была.
Одичал тятя в лесу, бородой оброс. Но вот прогнали Колчака, вернулись свои, дядя Кирилл тоже. Стали новую жизнь налаживать. Но тятя из лесу выходить не собирался. Как оно все пойдет? А вдруг опять Колчак нагрянет?
Домой по-прежнему наведывался. Приходил и Кирилл. Матушка взяла да ему проговорилась: мол, Костя здесь, в лесу за Сугомаком, скрывается, домой заглядывает, но не часто. И все по ночам. Дядя Кирилл нахмурился, неловко ему, что брат оказался дезертиром. Вот и решил с ним потолковать.
Тятя рассказывал:
«Я тогда прямо в медведя превратился, человеческим языком разучился говорить. Тоска заела, а объявиться опять же боюсь — заберут и отправят воевать, а меня от войны тошнило. И Кириллка меня все же укараулил. Пришел я как-то темной ночью, осень уже стояла, скоблюсь в ставень — знак у меня такой был. Открывает матушка дверь, свет вздувает. Гляжу, а Кириллка сидит за столом — в кожане, в кожаной фуражке, в сапогах, ремнями крест-накрест перепоясан. Весь в коже. А я лесной бродяга. Лапти сам себе сплел, шинелька на мне старая, еще с германской привез, борода во — поверишь — лопата. Глядит на меня, Кириллка, не моргает совсем и говорит:
— Здорово, братуха, давно не виделись!
— Здорово.
— Чего ты такой обтрепанный да волосатый, как медведь?
— Ничего, — говорю. Негде хорошую-то одежку взять. Ты вот в кожу обрядился.
— Так ведь я не прячусь. Я хожу по земле открыто.
— Это кому что нравится.
— Брось дурака валять. Чего сказки сказываешь, будто тебе нравится эта собачья жизнь. От кого прячешься?
— А тебе чего?
— Ты от Советской власти прячешься, от самого себя тоже. Смотри, спросится с тебя за это!
— Не ты ли с меня спросишь?
— И я тоже. И мои товарищи. Ты презренный трус. Ты сбежал из отряда после боя с чехами.
— Я не сбежал, я у матушки был. Спроси ее, она была больна.
— Все равно сбежал. Не имел права оставаться дома. Я отпустил тебя ненадолго.
— Кириллушка, так я и вправду занедужила тогда, бог свидетель.
— Нет ему никакого оправдания! Не имел он права бросать отряд. Он должен был вернуться несмотря ни на что! Почему же приходишь сейчас?
Что я мог ему ответить? Он был железный человек, он был партийный.
— Так вот, — Кириллка так хрястнул кулаком по столешнице, что матушка вздрогнула, — мой тебе последний сказ — выходи из лесу. Не позорь меня, не позорь мать, ее седины.
— Костенька, а может, вправду, а?
— Не придешь — облаву пущу. Тогда берегись!
Ежели бы Кириллка не сказал таких слов, я бы, наверное, поскреб затылок и согласился. Мне ведь и самому осточертела лесная жизнь. А тут ножом по сердцу — облаву устрою! Будто я зверь какой! Кто бы другой сказал, куда бы ни шло. А то Кириллка, единоутробный брат. У меня в глазах от обиды помутнело. Помню, кулаки сжал, аж до хруста в пальцах.
— Попробуй, — говорю, — сунься!
И хлопнул дверью. Мне теперь юлить ни к чему, перед тобой я, как перед попом, доченька. Жизнь-то моя уже вся за плечами, теперича из нее ведь ничего не выкинешь и не изменишь».
Это ладно, что тятя со мной откровенен до конца, иначе я уважать бы его перестала. Я даже вообразила, как они разговаривали. Дядя Кирилл сидит за столом, весь в коже, как сказал тятя, хмурит брови и не может понять брата, тем более простить его. А тятя в лаптях неловко топчется возле двери, страшится вперед пройти, сесть рядом с братом за стол и по-хорошему поговорить. Отец просто не имел права на такой хороший разговор. Матушка, худенькая, измученная горем и болезнями, прижалась спиной к печке, зябко спрятала руки под фартук, слушает, как Кирилл отчитывает непутевого брата и боится слово вставить. Разве о такой встрече братьев она мечтала?
Пришлось менять тяте свое убежище. Перебрался в другое место. Вот уж никто никогда не сложит легенду о таком глупом лесном сиденье, вот уж о ком не останется ничего ни в памяти народной, ни в его устном творчестве. А про дядю Кирилла вспомнят, может, песню сочинят и памятник поставят. Никогда яркая жизнь, отданная народу, не исчезнет без следа.
Да, я, кажется, расфилософствовалась без меры.
Дядя Кирилл слов на ветер бросать не любил. Послал красноармейцев искать отца. Вот как об этом рассказывает сам тятя:
«Кириллка-то укараулил меня. И то сказать — леса знал, как свои пять пальцев. Мне бы убечь к Уфалею, а то к Нязепетровску. Да только шибко не хотелось от дома уходить. Сижу я, стало быть, утречком рано на озерке Теренькуль, рыбу ужу, на завтрак ушицу задумал сварить. А кругом благодать такая — и тихо, и тепло, и озеро будто стеклышко. Только на душе муторно. И вдруг слышу вроде бы сучок треснул. Оглянулся — никого. Через минуту — опять. Вижу, выходят два бойца с винтовками наперевес. И ко мне. Думали — у меня оружие есть, а у меня старая берданка, да и та в балагане осталась».
Привели красноармейцы тятю в Совет. Дядя Кирилл с ним и разговаривать не стал. А молва о том, что брат брата арестовал, по всему Кыштыму разнеслась и до моей бабушки докатилась. Хоть и не здоровалось ей, а собралась и пошла к Кириллу. Какой у них разговор состоялся — никто не знает. Но мама моя говорит так:
«Свекровь-то долго умоляла Кирилла, на коленях, говорят, просила не трогать Костю. А Кирилл будто бы ей так отвечал: «Я не собираюсь его и пальцем трогать, грех на душу не приму. Он не против меня пошел, он от Советской власти скрывается, помогать ей не хочет. А кто не с нами, тот наш враг. И Советская власть судить его будет». Только Костю не судили. Большевики-то в Совете промеж собой потолковали и решили Костю выпустить».
А выпускать пришел сам дядя Кирилл. Тятя рассказывает:
«Сижу это я в каталажке, дни считаю, и горько это у меня на душе. Всякое в голову лезло, а больше того — обиды. Потом слышу — замок открывают. И входит Кириллка. Встал на пороге и говорит: «Выходи». У меня сердце захолонуло, ну, думаю, конец пришел. Твердый Кириллка-то был. Выведет в огород, в коноплю, да пулю в затылок — дезертир. С места боюсь тронуться. Говорю ему: «Ну, что я тебе сделал? Ты же брат мой родной, что ты на меня злобишься?» А он: «Не злоблюсь я на тебя, Костя, жалко мне тебя. В мире такая борьба идет, буржуев в дугу гнем, мировая революция скоро запылает, рабочий люд за светлое царство социализма крови не жалеет, а ты прячешься. Ты слепым кротом в землю зарылся. Опомнись, Костя, протри глаза, становись в строй, бери винтовку и покажи, что Куприяновы знают свое место в бою!» А я ему свое: «Отпусти ты меня, Кириллка, Христом богом молю!» Кириллка рассерчал да как закричит: «Убирайся к чертовой матери и больше не попадайся мне на глаза»! И убег я опять в лес. А там приладился к каслинским рыбакам».