Кола - Поляков Борис. Страница 46
Да, великий охотник из сына мог получиться. Не знал бы Проней той скудости, в которой доводится доживать. Жил бы людей не хуже. Двести оленей в тундре паслось. Всю жизнь собирал и берег. Было что передать сыну. А теперь не стало его. И жив он, здоров и весел, а вот – не стало! И все в упадок пришло. От большого стада один вот олень остался. Да ружье-гремяха. Да собачонка вон, не старенькая еще.
А все колянка. Наступила ногой на сердце самое.
Многому успел обучить Проней в жизни сына, многому. А одно сказать не успел: пуще огня горючего баб стеречься. Сухота от них. Тут-то колянка и подстерегла. Заманила, увела к себе несмышленого.
Проней до сих пор не может себе простить, как же в самом начале не углядел, зачем сын часто стал бывать в Коле. Да, все чаще и чаще стал бывать в Коле сын. А потом и совсем не пришел оттуда. Великий грех взял на душу свою: забыл завет предков. Словно умом качнулся или с памятью его худо сделалось: тундру забыл, оленей отцовских, жар огня в камельке, вкус оленьего мяса с ножа, жену-лопарку. Все забыл!
Лопари, бывавшие в Коле, сказывали – здоров он и весел. С колянкой в ладу живут. Пронею кланяются.
А Проней целый год ждал его. Все казалось – одумается, вернется. Тоска по нему изъела душу. Куда бы ни шел, ни ехал, все о нем думал. По ночам во сне разговаривал с несмышленышем, ходил на охоту с ним, учил его жизни, рассказывал про тундру, жизнь кочевую.
На другой год уже, когда на зимние пастбища откочевали, Проней не сдержал тоски в сердце. Надел печок новый, сбрую праздничную достал, разноцветным сукном ушитую, запряг оленей и поехал сам в Колу.
Сколько зим уж прошло, а память о том свидании была и сейчас для Пронея горькой. Он так и не мог понять, отчего сын древний запрет нарушил: бросил все и ушел к женщине не своих кровей, к чужачке.
Сам Проней кольских баб смолоду сторонился: все им надо с поморами наравне, суются в дела мужские без спросу, в разговоры вступают вольно, на язык бойкие.
Эту заранее невзлюбил, люто. А она уважительно приглашала его к столу, с поклоном. Стакан с улыбкою подносила, полный. Креститься перед чем было. Лиса! Заметала хвостом старательно, чего там!
Приходили соседи-гости, чаи пили, в карты играли, говорили о ценах в Архангельском на рыбу, на соль. О свадьбах судачили, о крестинах, о пристройках к домам. Смеялись, злословили.
А Проней все приглядывался к колянке, все понять силился: чем взяла сына? Большеглаза? Бойка? Проворна? Бедра ядреные? Ничего особого нет в ней. Губы – будто сердце оленя сырым ела. В лопской жизни совсем ничего не смыслит.
Но временами он даже смириться готов был. Ну, ладно уж, пусть! Пусть стал жить с колянкой. И похуже с людьми случается! Ништо! Но хотя бы в тундру ее привез.
Сидеть на стуле было нелепо, смешно и утомчиво. Какое уж тут застолье, ноги болтаются! Ему хотелось сесть на пол.
– Устал? – спрашивал сын участливо.
Не сознаваясь, Проней сердился:
– Не ходил, не вспотел – как устать можно?
Ему досадно на сына было: не про то спрашивает. А сам ему вопросов не задавал. И так все видно. Сын одет в городские одежды, будто он не лопарь-охотник, а родился помором в Коле. Ну как тут жить можно – после просторов тундры? В доме не повернуться. Кажется, вот-вот сшибешь с места что-то. Низкий потолок давит. Глаза девать некуда, прутся в стену... По ночам Проней задыхался в жаре, потел.
Да, безрадостной была память о том свидании...
Огонь стихал. С салваса студило. Проней накинул себе на спину печок и стал ломать можжевельник. Угли шаяли золотом, жар их переливался, охватывал сушняк пламенем. Стало опять светло и тепло.
Мясо с одной стороны запеклось хорошо, и Проней кусок повернул. Оно должно быть не жареным, а полусырым. Отпаренное в своем соку несоленым, мясо станет мягким и сочным. Его без тяжести можно съесть много. Приятно и долго потом оно будет греть нутро теплом сытности.
...Из Колы Проней уехал с тяжелым сердцем. Ни о чем не спросил сына. И сын ему ничего не сказал. При своем каждый молча остался.
Только почувствовав себя опять с оленями, в санях, Проней словно ожил, погнал их:
– Ги! Го! Га!
Только за Колу выехал, будто смолоду – прямиком по тундре. Олень идет – есть дорога! Кочки, камни, ямы ли под санями – ништо! Шапку скинул, волосы залепились снегом, холода не ощущал. На оленях, с оленями, вблизи их – была жизнь.
Будто только теперь все решился сказать себе и сыну.
– Олени мы! Олени-люди! Дети оленьих кровей! С оленями наша жизнь! По гроб живота с оленями. Другой нету! Нету! Нету!
Снежная пыль застилала, обжигая лицо.
Далеко за Колой устали олени, и Проней пустил их шагом. Мысли теперь текли ровнее.
А жена-то прежняя сына – и шить мастерица, и не ленива, и в лопской жизни все знает. И жили они, порядка не нарушая. Жена его берегла. Он держал ее в строгости. Не срамились перед людьми. Одно плохо – детей бог не дал. Вот где глазастая устерегла... Е-ей! Похоже, не только богу умеет она молиться, колдовство знает. Опоила сына она.
Пришедшая мысль испугала Пронея: тайны ей чародейские ведомы! Чего там! Конечно! Одурманила! Опоила! Не одними широкими бедрами завлекла. Видел Проней, что над сыном она творит. Возьмет за руку, запоет песню грустную, душа из глаз тоскующая глядит, плачет. Не баба – омут темный. Не зря сын умом качнулся. Лицом светлеет, на нее глядя. Будто память ему отшибло, все забыл. Спасать, спасать сына надо...
И заспешил Проней, засуетился, захваченный этой мыслью. И опять погнал отдохнувших оленей. К нойде Афимию на поклон. К старым богам за помощью. Не всем простым лопарям нынче ведомо – хранители прежней веры еще остались.
Лет двадцать тому назад был Проней еще полон сил. Стадо его оленей паслось немалое, охота удачно шла. Большой котел у жены кипел всегда полный.
Заехал как-то к Пронею зимой погостить дальний сродник Афимий. В разговорах охоту счастливую он предсказывал, увеличенье оленей в стаде. И Проней угощал за такие речи. Сытый и пьяный собрался домой Афимий. Олени стояли запряжены. Усадил Проней с уважением гостя, сигов ему положил в подарок.
Положил... И теперь, двадцать лет спустя, не ведает, как случилось в хмельном угаре: нарушил завет старинный Проней, пожадничал. Сиги крупные отложил себе, а помельче – гостю в подарок дал.
Олешков Афимия понукнул лихо:
– Но! Прощевай-ко!
Олени с места рванули и... не пошли! Ногами перебирают, упряжь надсадно рвут, а сами ни с места: не могут взять сани с одним седоком. Проней закрестился тогда, а Афимий – глаза совсем спрятались – говорит, совсем не пьяно так говорит, со смирением:
– Возьми назад, Проней, сигов. И против обычая не лукавь, давай которые покрупнее в подарок. Посошок поднеси. И поеду я бласловясь.
Понял тогда Проней: не просто сродник сидит перед ним – нойда! Знает старых богов он, видит то, что другие не видят. Испугался Проней. Кляня скупость свою, кинулся опрометью за сигами, исполнил все, как обычаем требовалось.
На тех же оленях быстро-быстро уехал тогда Афимий. Колокольцы долго звенели в тундре.
...Мясо уже кругом потемнело. Оно было совсем готово. Дразняще шипел, выступая, сок. Проней подвинул кусок, отер нож и отрезал первый парящийся пласт. Настоящая пища охотника. Мясо оленя.
С деловитым спокойствием, наслаждаясь, ел Проней несоленое, сладковатое мясо. Горячее, оно было сочным и вкусным.
А мысли его текли и текли, тоже неторопливо, вызывая в памяти виденья о себе, сыне, нойде Афимии, старой вере.
Кое-что про былое Проней от деда еще своего слышал. Воскресенье, к примеру, – лучший день для начала охоты и жертвенных приношений. Суббота – самый священный день. Ничего в субботу делать не полагается.
В пятницу хорошо шло колдовство.
Тогда, в ночь на пятницу, взял Проней с собой двух оленей, поехал к старому нойде Афимию: от колдовства колдовством отбиваться следует. Пусть древние боги помогут вернуть сына.