Тогда ты молчал - фон Бернут Криста. Страница 71

Почему горе не сплачивает семьи, а наоборот, разбивает, ты можешь мне сказать? С тобой такого не было? Я знаю, ты уже не молода, у тебя свои проблемы, и я не донимал бы тебя своими вопросами, если бы у меня был кто-нибудь, с кем бы я мог поговорить. Но мое окружение… Мне кажется, что они просто хотят мне помочь, когда говорят, что у нас есть еще двое хороших детей, на которых мы должны сосредоточить внимание, и что мы должны оставить прошлое в покое. Но прошлое видится мне таким настоящим, что кажется, будто оно повторяется каждый день снова. Я вижу перед собой нашего Ферди, милого, веселого. Мне он снится, а потом я просыпаюсь, и у меня есть пара секунд, когда сон еще преобладает над явью, и мне кажется, что все вокруг — как раньше. Понимание того, что ничего уже не будет таким, как раньше, каждый раз потрясает меня до глубины души, и тогда мне хочется умереть, лишь бы видеть и дальше этот сон.

Как ты можешь догадаться, для нашего брака это несчастье тоже не принесло ничего хорошего. Сузанне еще хуже, чем мне. Она очень сильно пьет, намного больше, чем следует. И когда она напивается, то становится агрессивной и выдвигает мне совершенно абсурдные упреки в каких-то упущениях, употребляя выражения, которые я даже не решаюсь повторить. Мы с ней очень рады, что у нас есть работа. Спланированная повседневная работа дает нам возможность отодвинуть от себя то, чему нет имени, то, что мы воспринимаем, как неопределенную опасность. И тогда боль становится уже не острой и невыносимой, а тупой, неконкретной и такой всеобъемлющей, будто мир потерял свои краски и стал серым. Бывают даже часы, когда я забываю о Ферди. И тогда мня мучает совесть, потому что я чувствую, что воспоминания — это действительно единственное и последнее, что я могу сделать для него. Это моя обязанность, пусть даже и мучительная: он заслужил наше сочувствие, потому что никто не мог дать нам больше радости, чем он.

У нас было прекрасное лето. Ферди мог бы ему порадоваться. Так жаль, что он никогда больше не увидит солнца…

10 октября 1979 года

…Я просто потрясен тем, что ты сообщила мне, мама. Я не могу и не хочу верить этому. Это действительно…

Извини, просто не могу больше писать. Я сначала должен подумать над этим. Не думай, что я не ценю твое доверие, но я…

Я могу…

Я пошлю сейчас это незаконченное письмо, потому что ты, наверное, ждешь ответа после того, что ты, как тебе не было больно, доверилась мне. Это не твоя вина, что я до сих пор был в таком шоке, что не мог писать тебе.

Дай мне просто еще немного времени.

Всего тебе хорошего,

Твой Франк.

28 декабря 1979 года

…Сожалею, что ты рассердилась на меня, я прекрасно могу тебя понять. Я очень долго не давал о себе знать. Но что я могу сказать тебе? Эти события уже в далеком прошлом, в 1945 году были такие обстоятельства, которых я себе сейчас даже представить не могу, и поэтому я не решаюсь ставить вопрос о том, кто виноват. То, что я тебе так давно не писал, связано также и с тем, что я ничего не могу сказать по этому поводу, кроме как «ужасно!» Я не могу дать тебе отпущения грехов, я не священник, я даже не верующий. И тем не менее, я уверен, что ты сделала все, что могла, чтобы избежать этой трагедии. Ты написала мне об этом, и я тебе верю. В конце концов, ты была тогда еще очень молодой! Тебе не нужно было принимать никаких решений. Тогда повиновение еще что-то значило, и у тебя ничего другого не оставалось. Повиновение. В страшное время…

Это было последнее письмо. Мона схватила его и помчалась наверх. Бергхаммер стоял, засунув руки в карманы своего плаща, в спальне Кайзеров, и у него был вид вещи, которую заказали, но не забрали из магазина. Окно было открыто, прохладный ночной воздух проникал в помещение. «У лета короткий перерыв», — заявил диктор новостей еще вчера утром, так оно и было. Перевернутый матрац лежал на полу, шкаф для одежды был полностью опустошен, ящики комода выдвинуты. Вещи и белье были кучей свалены на стуле и маленьком ночном столике, остальная одежда валялась просто на полу. Бергхаммер неподвижно стоял посреди этого хаоса, уставившись в пространство перед собой.

— Мартин, — позвала Мона.

Он вздрогнул.

— Что? — спросил он раздраженным тоном, не глядя на нее.

— Вы не находили ничего похожего на дневник?

— Что? Нет!

— Ничего?

— Нет. Такие люди, как эти Кайзеры, не ведут дневников. Письма — да, может быть, и пишут, но дневник… Ты-то, собственно, должна знать об этом.

— Кстати, о письмах…

— Да? — в голосе Бергхаммера все еще звучало недовольство, но, по крайней мере, он повернулся к ней, и теперь они смотрели друг на друга — Бергхаммер, стоявший возле кучи одежды на полу, и Мона, застывшая в дверном проеме, потому что зайти в эту комнату, ни на что не наступив, было просто невозможно.

— Зайди, пожалуйста, в кухню, — попросила она.

В комнате рядом что-то двигали, слышались тихие ругательства. Наверное, сдвигали в сторону шкаф или полки, чтобы посмотреть, не было ли чего под ними. Бергхаммер, помедлив, осторожно перешагнул через гору одежды. И, как назло, зацепился ногой за большие мужские кальсоны в синий рубчик, когда-то, наверное, принадлежавшие господину Кайзеру. Мона повернулась и пошла впереди него вниз по скрипящей деревянной лестнице.

— Вот, — сказала она, указывая на письма, рассортированные по датам и разложенные на разрисованном серо-белыми узорами обеденном столе с пластиковым покрытием из резопала.

— И что это? — спросил Бергхаммер.

— Письма, — сказала Мона. — От сына Хельги Кайзер. Ну от того, который умер в начале восьмидесятых.

— Да, ну и что?

— В одном из писем есть ссылка на то, что ему написала мать. О чем-то, что случилось в прошлом.

— Мона, честно говоря, я понимаю только…

— Эти преступления, убийства, — перебила его Мона, — они как-то связаны с прошлым. Я уверена в этом. Я имею в виду, что никто не вырезает на трупе слово «тогда» ни с того ни с сего. Понимаешь? Он этим словом намекает на что-то.

— Значит…

— Сядь сначала сюда, — сказала Мона и силой усадила Бергхаммера на один из мягких кухонных стульев.

Бергхаммер скривился: в кухне неприятно пахло заплесневелым хлебом и разными сортами колбасы, но они ничего не нашли в холодильнике, кроме начатой литровой пачки молока, пары стаканчиков с натуральным йогуртом и нетронутого бутерброда, намазанного маслом и медом. У Хельги Кайзер явно не было аппетита. Наверное, этот запах прижился здесь на протяжении десятков лет и его невозможно было удалить, даже если проветривать комнату целый день.

Мона села за стол напротив Бергхаммера.

— Мартин, — настойчиво сказала она, — я уверена, что что-то произошло, когда Плессен и его сестра были еще детьми. Она почти уже готова была рассказать мне это.

— Ну и? — равнодушно буркнул Бергхаммер.

Мона задала себе вопрос: что это с ним? У него был совершенно незаинтересованный вид. Как будто его ничего не касалось. Зачем же он вообще тогда прилетел вместе с ними в Марбург? Зачем ему нужен был этот стрессовый полет на вертолете среди ночи, во время которого ему еще и стало плохо?

Ему, как начальнику комиссии по расследованию убийств, не было необходимости так напрягать себя. Для таких заданий у него были подчиненные.

Хотя, с другой стороны, это никогда его не удерживало от желания в интересующих его случаях самому быть на месте событий.

— Я не знаю, — сказала Мона. — Мне кажется, что у преступника с ней… какая-то родственная связь. Мне кажется, тут какая-то давняя семейная история.

Бергхаммер смотрел мимо нее. Он сидел на кухонном стуле, засунув руки в карман плаща, как случайный гость, заглянувший на минутку и как раз собиравшийся попрощаться.

— Мартин? — осторожно обратилась к нему Мона, сомневаясь, что он вообще ее слушал.