Вербы пробуждаются зимой (Роман) - Бораненков Николай Егорович. Страница 15
— Признаюсь, мне было приятно докладывать о вас Верховному. На его вопросы я всегда уверенно отвечал: «Продвигается», «Заняла»… Он однажды даже усомнился в этом. Приказал своим порученцам проверить: а так ли это? Поволновался я тогда.
— Почему, товарищ маршал?
— Да как же… А вдруг да отошли, оставили город. Что тогда? Обман? Очковтирательство? Погоны долой. А не то и голова. Но, к счастью, все обошлось. Не подвели. И надеюсь…
— Можете положиться, товарищ Маршал Советского Союза! — встал, как положено солдату, Коростелев. — Люди у нас золотые. Отваги и стойкости не занимать.
— Очень рад. За вас, Алексей Петрович, и за нашего русского солдата, — сказал проникновенно маршал. — От души желаю вам больших боевых удач.
Он стиснул обеими ладонями руку Коростелева и долго прощально тряс ее приговаривая:
— Желаю удач. Желаю удач…
— И вам, товарищ маршал. Желаю здравствовать.
Маршал грустно усмехнулся:
— Рад бы, но… всему свое время. Стар я, да и здоровье… Свидимся ли…
— Свидимся, — ободрил Коростелев. — Новую победу праздновать будем.
Маршал вздохнул:
— Да, громкое слово это — победа. И приятна для всех. Но не легко дается она. Не легко…
Коростелев поклонился:
— Разрешите идти?
— Да, да. В добрый час. Поторапливайтесь. Вас ждет самолет. Завтра утром должны быть там. Немедля свяжитесь с офицерами генштаба и — за работу.
Коростелев понимающе кивнул.
— Ясно. Разрешите в связи с этим спросить.
— Да, слушаю вас.
— Вместе со мной здесь член Военного совета. Разрешите и ему лететь?
— Пожалуйста, — кивнул маршал, не отрываясь от просмотра каких-то бумаг. — Скажите, что я разрешил.
В тот же день под вечер Коростелев и Бугров вылетели в далекое Забайкалье — к месту дислокации своей ударной армии.
Серебристый ИЛ-14 шел на восток прямым курсом. Под его распластанным, испещренным мелкими заклепками крылом кучерявились сплошные снежно-чистые облака. Солнце, как в зимний день, заливало их, и казалось, что самолет не летит, а мчится с горы на гору по рыхлому снегу.
Чарующа была эта картина полета над облаками. Увлекательна. Но никто из трех пассажиров на нее не смотрел. Не до нее теперь. Каждого занимали свои думы, свои дела.
Коростелев мысленно прикидывал, где теперь находятся воинские эшелоны, как их лучше и скрытнее рассредоточить по фронту, как наладить подвоз боеприпасов, в какой боевой порядок построить первый эшелон. И еще ом думал о предстоящей встрече с китайской Красной армией, о том, какое ликование охватит ее бойцов. Ведь это будет великая помощь народу Китая в разгроме японцев и изгнании гоминдановских банд. Так, что ли, Матвей?
Коростелев посмотрел на сидящего рядом Бугрова. Тот, расстегнув китель, устало сложив руки на груди, тихо и ровно посапывал носом.
«Набегался, бедняга, наволновался, спит, — подумал Коростелев. — Ну, пусть, пусть отдыхает. Завтра у него уйма дел. Подготовка партактива, инструктаж офицеров политотдела, выдача партдокументов. Так что спи, спи, дорогой Матвей».
Третьим пассажиром был сухощавый, длинноносый подполковник-грузин. Он только что сдал в Москве знамя расформированного стрелкового полка и теперь спешил принять в Забайкалье новый, мотомеханизированный полк. В управлении кадров ему коротко рассказали, что это за часть и по каким дальним дорогам она прошла. Но хотелось знать о ней больше, и он очень сожалел, что не имел времени заехать в Москве в госпиталь и поговорить со старым командиром полка. И еще он печалился тем, что не смог увидеться со своей Илико. Она была вызвана в Москву телеграммой и уже выехала с пятилетней дочерью скорым, но генштабовский самолет отбывал на сутки раньше, и пришлось лететь. Жену и дочь, конечно, встретит офицер из управления кадров и все, что просил, им передаст. Но как бы хотелось самому их повидать!
В салон вошел бортмеханик в заячьей безрукавке, в серых унтах выше колен.
— Пролетаем Волгу, — сказал он и, подойдя к Бугрову, уточнил: — На горизонте Куйбышев, товарищ полковник. Вы просили вас разбудить.
— Да, да, спасибо, — сказал Бугров и прильнул к окну.
Под крылом самолета вилась серая лента. А за ней безбрежно раскинулось море огней. Огней родного города.
К концу седьмых суток отставший от полка Плахин догнал свой эшелон. Стоял он за Читой на маленькой станции, загнанный в лес на запасные пути.
Вечером, хотя и было темно, Плахин, идя вдоль вагонов, увидел у насыпи, под деревьями, походные фронтовые столики, скамейки, разборные щиты на длинных ногах и уже по одному этому понял, что полк остановился, как видно, надолго и что, может быть, тут и придется ждать увольнения в запас, если, конечно, не начнется война с Японией.
В роте встретили Плахина с той неподдельной радостью, с какой встречают близких в семье людей, а на фронте благополучно вернувшихся с задания разведчиков. Были тут и крики «ура!», и жаркие рукопожатия, и поцелуи… Плахин только отбивался, польщенно махал рукой.
— Да ну вас. Будет. Вот еще… Давно не видали…
Старшина Максимов снял с полки котелок и тут же отправился на кухню за ужином, потому как все давно уже поели и надо было самому выпросить у поварихи Катри порцию каши.
Плахину же не хотелось ни есть, ни пить, ни разговаривать. Он смертельно устал за дорогу, измотался, бегая по комендатурам, разузнавая про эшелон, и теперь с нетерпением ждал той минуты, когда он наконец-то уляжется на знакомых, пропахших шинелями и. ружейной смазкой нарах. Но увильнуть от расспросов оказалось не так-то просто. Друзья, гадавшие, строившие различные предположения насчет рязанской девчонки, жены Плахина и его тещи, только и ждали, чтобы заговорить об этом. И едва он присел на лавку, намереваясь снять сапоги, как его обступили со всех сторон.
— Ну, как с девчонкой?
— Где же ее, бедную, захоронили?
— А как с теткой?
— А с тещей?
— Всех, говорят, перебил подчистую.
Плахин вздохнул.
— Легко сказать… А глянешь — и не поднимется рука…
— Чего же? Ай заколдовала?
— Колдовала, не колдовала, а не смог. Глянул я на нее, на разбитые ее ботинки, и такая жалость взяла, что нутро перевернуло.
— Ботинки, — ухмыльнулся курносый парень. — Сказали б лучше, ножки. Ножки ее очаровали.
Плахин незлобиво глянул на солдата.
— Черт ты мохнатый. Я даже новые ей купил. Продал вот гимнастерку с себя.
— Немудрено. Мог и в трусах приехать.
Плахин спокойно, устало посапывая, снял сапог, осмотрел его, потрогал пальцем подметку, поставил его у нар и, уже стаскивая другой, о чем-то думая, с грустной ноткой сказал:
— И если б надо — ничего не пожалел.
Парень почесал за ухом, завидуя, вздохнул:
— Да-а… Вот это любовь!..
С нар спрыгнул в белой нательной рубашке Степан Решетько. Пригладив рукой растрепанный чуб, он подсел на лавку и дружелюбно протянул Плахину руку.
— Дай пять, Иван.
Плахин был еще зол на Решетько за ту насмешку в вагоне, когда подъезжали к Рязани, и потому руки не подал, только глянул недоуменно.
— Это с какой такой стати я должен руку тебе подавать, скалозубому краснобаю?
— А с такой, что мы теперь с тобой родня, Ванюша.
— Какая такая родня?
— Самая настоящая. По душевному сходству. Послушал я, как ты расправился с женой, теткой и тещей, и пришел к приятному убеждению. Характер у тебя, ну как две капли воды на мой похожий. Изнутри дым валит, а огня не бывает. Али как гром. Гремит, гремит, а дождя ни капли.
— Спасибо за комплимент.
— А чего спасибо? Я правду говорю. Сердце твое, Иван, в точь, как мое. Восковое. Не в полном смысле, конечно, а отходчиво, я имею в виду. Я ведь тоже жену прикончить хотел.
— Вот брехло, — покачал головой Плахин. — Да ты же говорил, отправил с миром ее. Добровольно отпустил.
— Да я о том, что до свадьбы было. Когда еще ухаживал за ней.
— Мели, Емеля, твоя неделя, — махнул рукой Плахин и полез на полку.