Вербы пробуждаются зимой (Роман) - Бораненков Николай Егорович. Страница 16

14

Долго собирался Дворнягин разнести свои подарки, да все не знал как. Только спустя неделю набрался смелости, наконец раздал их. Солнце бросало прощальную тень на облинялую луковицу церкви, когда он вернулся в свою обитель. Был он измучен, утомлен и до того расстроен, что дергались жилки в подглазье и руки дрожали, будто только что совершил поджог или кого-то убил.

Выпив у порога кружку воды, Лукьян Семенович, не снимая плаща и мундира, грузно опустился на кушетку и устало вздохнул:

«Ух ты! Ну и дела-а. Запарился, как в бане. И голова трещит с перепугу. Нет, что ни говори, а давать взятку тяжело. Дьявольски тяжело. Кажется, что такого передать Марье Ивановне лишние босоножки, а Сидору Петровичу пустячный эликсир от выпадания волос, а поди подступись, попробуй. Сердце так и лезет в пятки, и в лицо будто плескают кипятком. Эка раньше было хорошо дарить всяким судьям, генералам да городничим. Они сами себе градоначальники. Брали все, что бог на душу пошлет. Можно было запросто подсунуть даже гусака или поросенка, стойлого жеребца или коляску. А теперь иди-ка, вручи попробуй. У каждого нынешнего „городничего“ за спиной партком, местком и комсомольская организация. Сто глаз за одним начальником смотрят. Да и сознание теперь совсем не то, что раньше. Иной голодный будет сидеть, а крошки не возьмет. Высокоидейный! Попробуй, скажем, ты подсунуть хабара Федот Федотычу. Да он тебя в бараний рог скрутит, загонит за Можай. Или только намекни об этом Василию Евсеевичу. В скулы двинет, Не соберешь костей. Нет, что ни говори, а тут искусство надо! Надо знать, к кому как подойти, на какой козе подъехать. Иного простофилю можно купить за поплавок, а к другому с такой пустячиной и не суйся. Меньше пианино или автомобиля, сукин сын, и не берет. Взять того же Кондрата Титыча Захарова. Какую статью в газете против взятки закатил. Прочитаешь— свят бог. Бери и в икону. Готовый праведник. А ведь берет, сквалыга. Тихонько, не сам, а берет. Так и думалось, что Марья Ивановна его разразится бранью, запустит люстрой вдогонку. Семь этажей бежал и думал, что вот сейчас загрохочет по ступенькам берлинская медь. Но нет… все обошлось как надо. Понравилась, видно, вещица, пришлась по душе. Асенька тоже взяла босоножки без всяких яких. Даже воскликнула от радости: „Ах, какие милые!“ По сему поводу недурственно и чарку пропустить».

Дворнягин встал, торопливо разделся, повесив плащ в гардероб у порога, а китель на спинку стула, достал из серванта графин с коньяком, рюмку на тонкой, куриной ножке и кусок похожего на мыло немецкого сыра. Сел, выпил, не торопясь, желая продлить удовольствие, начал закусывать.

На колокольне зазвонили к вечерне. Большой медный колокол с косым крестом и какими-то потускневшими буквами, тихо качаясь, лениво выговаривал:

— Гав, гав. Гав, гав…

Годом раньше Дворнягин терпеть не мог этого церковного трезвона. Дважды ходил в милицию жаловаться на попа, писал даже заметку в газету. Но постепенно звон вошел в привычку, не резал ухо и не будил уже по утрам. Бывали случаи, когда Дворнягин, изрядно подвыпив, устраивал над попом Василием злую шутку. Он раскрывал настежь окно, ставил на подоконник радиолу и, как только отец Василий поднимался с Евангелием в руках на клирос, включал на полную мощь джазовую музыку.

На этот раз церковный звон не настроил на шалость Дворнягина. Он лишь вверг его в подавленно-гнетущее состояние, от которого не могла избавить и выпивка. В голове неотвязно вертелось: «Примет дар Кондрат Титыч или нет? Если примет, то все возможно будет, как рассчитано, а если нет? Что тогда? Рухнут все планы, все мечты о генеральской папахе, а не то еще и разразится скандал. Возьмет и объявит о люстре на собрании. А потом парткомиссия, с работы долой…»

Дворнягин выпил еще рюмку водки, разделся и лег спать. Однако и во сне ему не было покоя. То снилось, что идет собрание и все возмущенно его ругают, то виделся вагон поезда и люстра над головой. Она, как маятник, качается из стороны в сторону и всё скрипит, скрипит…

15

Армия Коростелева, расположилась на советско-маньчжурской границе за Борщевочным хребтом. Две дивизии заняли старые укрепрайоны, летние военные лагеря. Другие же так и остались в вагонах на случай быстрой переброски к месту наступательных боев.

Первую неделю люди томились от безделья, неясности своего назначения, ловили рыбу, охотились, спали, раскинув в тени под кедрами шинели и плащ-палатки, судачили насчет мирного договора с Германией, затянувшегося увольнения в запас, вспоминали фронтовые дни. А на вторую пришел приказ — развернуть учебу, подготовку из молодых солдат специалистов для штурмовых групп.

В бывшей роте Сергея Ярцева создали штурмовую группу по уничтожению дотов. Старшим в нее назначили бывалого сапера-подрывника, мастера по ночным вылазкам Степана Решетько.

Провожая его на первое занятие, оставшийся временно за командира роты старшина Максимыч сказал:

— Хороший ты солдат, Степан Назарович. Старательный. Пороху вдоволь понюхал и знаешь, что такое солдатский пот. Неплохой бы и командир из тебя вышел. Да уж больно болтлив. По всякому поводу и без повода чешешь язык. Не гоже это. Нынче же кончай побаски и берись за ум. Теперь ты в своем роде командир. Понятно?

— Так точно, товарищ старшина! — вскинул руку к пилотке Решетько, и медали на его груди весело зазвенели. — Не будет больше ни шуток, ни прибауток;

— Вот и хорошо! Занятие проведешь на голой сопке, где сараюшка из камня стоит; Вот ее и будешь штурмовать. Ну, а как делать это, сам знаешь.

— Да уж будьте покойны, — польщенно улыбнулся Решетько. — Я их столько за войну перетряс, что и ста чертям бы не под силу. Небось и досель разбирают кирпичи. Помню, на Зееловских высотах…

— Ну ладно, ладно, — оборвал Максимыч. — После расскажешь. Ступай. Занятие начинать пора.

— Есть начинать! Когда прикажете кончать?

— Сигнал подаст горнист.

Решетько расцвел.

— Вот это да! Давно я не слыхал горниста. Мирная учеба, значит.

Он восхищенно помотал головой, круто повернулся на стоптанном каблуке сапога и рысцой, перепрыгивая через серые камни, побежал к солдатам, сбившимся в кружок у подножия сопки.

Первые дни Решетько проводил занятия уплотненно. Солдаты возвращались с высоты усталые, запыленные, с вытертыми до белого лоска локтями, коленями. На спинах гимнастерок у них толстым слоем лежала соль. Дождавшись с трудом отбоя, они замертво валились спать. А утром многих из них приходилось расталкивать, трясти за плечи. Но и проснувшись, они устало зевали, щупали лопатки, колени, охали, как путники после утомительной дороги.

Максимыч сиял. Он был доволен, что его слова повлияли на Решетько и тот так хорошо, до седьмого пота, обучает молодых солдат. Но вскоре Максимыч заметил совсем иную картину. «Бомбардиры дотов» второй уже день возвращались в лагерь чистенькие, подтянутые и такие бодрые, будто не было ни земляных работ, ни изнуряющей жары. Сам Решетько шагал сбоку строя в новой гимнастерке, при всех орденах, медалях, дирижировал прутиком и браво запевал:

— Ой, ты, ласточка-касатка сизокрылая,
Ты, родимая сторонка наша милая…

И вечером, после отбоя, в «вагоне, где спали подчиненные Решетько, уже не стало той непробудной тиши или повального храпа. С нар доносились смешки, шепот, приглушенный разговор.

„Что-то тут неладно, — подумал Максимыч. — Не может быть, чтобы молодые солдаты так быстро втянулись и легко переносили десять часов занятий. Надо проверить, подсмотреть“.

На следующий день, справив все неотложные дела, Максимыч, минуя рассыпанные по ковыльной низине стрелковые отделения, двинулся на голую сопку. День, как и прежде, дышал зноем. В белесом, выцветшем небе низали незримые кольца орлы. Иссохшие травы под сапогами хрустели, кремнистые камни, сбегая вниз, тонко и грустно звенели. Серые в темных крапинках ящерицы шмыгали под валуны и, оставшись там в тени, пугливо и жарко дышали. Бурый подпалый суслик, отбежав шагов на двадцать, свечкой застыл у норы.