За темными лесами. Старые сказки на новый лад - Гейман Нил. Страница 25
Конечно, я, охваченная паникой, забилась на надушенных простынях, завизжала, как умалишенная, но все мои крики лишь отдавались эхом в моей голове. Наружу не вырвалось ни звука. Вскоре отец – о, как постарело, осунулось его лицо! – утратил всякие надежды и так тихо, так тоненько приказал слугам обеспечить сохранность моего тела. Я продолжала визжать и после того, как рот мой залили воском, но никто ничего не слышал. Один из них с изысканной жалостью потрепал меня по щеке, точно все знали: я – скверная девчонка, и рано или поздно чем-то подобным все и должно было кончиться.
Так вот, поначалу я решила, что слышу голос матери. Он как-то странно отдавался внутри… но ведь матери нередко шепчут что-нибудь детям на ухо, разве нет?
– Ты так прекрасна, моя дорогая крошка, точно свет, закупоренный в склянку на продажу.
Теперь-то я знаю: это говорило веретено – веретено, проникшее в меня, как супруг. Это оно пело мне во сне все эти черные псалмы.
– Прекрасна, спору нет, но не можешь же ты вправду думать, что кто-то придет за тобой! Знаешь ли ты, что станется с твоим телом через сто лет? Быть может, младший сын какого-нибудь мещанина и прорубится сквозь колючки. Такой труд очень нужен в мире без веретен, в том мире, каким он стал благодаря холокосту прялок, устроенному твоим отцом. Уж в этом-то мире не будет недостатка в голодных, оборванных парнях, что с радостью дадут бой шипастым кустам. Вот только не ради тебя, малютка lar familiari [26], а ради шанса разжиться королевским добром. Он явится на поиски плащей с замерзших плеч твоих тетушек, туфель и башмаков из дюжины чуланов, за столовой утварью и скатертями – о, особенно за скатертями! Он будет искать ковры и шторы, узорчатую парчу, приданое твоей матушки, платья твоих сестер – все, что только сможет унести. И, конечно же, набредет и на эту комнатку. Едва пересилит отвращение, прежде чем войти: двенадцать сотен месячных циклов зальют красным весь коридор (восковая пробка в том самом месте не продержится и года), а уж запах!.. Вонь пропотевших простыней, прелых пролежней и гнили будет такой, что на ногах не устоять, а запах формалина давным-давно одолеет милую цветочную отдушку. Одолев отвращение, он еле откроет дверь, подпертую чудовищными спиралями отросших ногтей твоих ног. А ты превратишься в вонючую, небывало уродливую жабу, заквашенную в собственной крови, и от тебя ему потребуется лишь золотая пудра с волос, да длинное роскошное подвенечное платье, десятки лет назад утратившее белизну.
Да, он разденет тебя донага, будто возлюбленную. Снимет и фату, и платье, и простыни с ложа, и волосы твои обрежет под корень, и ногти обрубит – они пойдут на ножи. И оставит тебя, нагую, одну-одинешеньку, гнить в этой башне, пока еще один отчаянный принц не явится следом сквозь колючие заросли из роз и не разделает тебя на мясо.
Пожалуйста, прошу тебя, замолчи. Я в жизни не сделала тебе ничего дурного. Мне не хотелось ничего кроме этой иглы. И этой розы.
– Никто, никто не придет к тебе. Все, что у тебя есть, это я. И я люблю тебя крепче и преданнее, чем все принцы Аравии. Кто, кроме меня, остался бы с тобой все это время?
Прошу тебя… Я хочу спать…
Аристотель сказал, что это невозможно. (Не удивляйтесь: девицы, лишенные природной защиты от веретен, всегда имеют классическое образование.) Почесывая бороду, точно овечью шерсть после мартовского дождя, он уверял стайку юнцов, сверкающих нежными розовыми яичками, что никому на свете не удастся, зарыв в землю кровать, вырастить из сего огромного и нелепого семени кроватное дерево.
Однако…
Выходит, можно посадить деву и – о, да! – взглянуть на деву-дерево в цвету. Веретено, так сказать, посадило меня в кровать, будто в грядку, и кровать начала расти вместе со мной. И поглядите – о, вы только поглядите, что с нами стало!
Во сне я плакала и поливала ее слезами, но могла бы и сберечь влагу. Колючая розовая ветвь тихо, словно стараясь остаться незамеченной, но неотступно подползла к моей стопе. Негромкий треск проколотой кожи, красная метка, вполне предсказуемо напоминающая стигмат… Проникнув внутрь, шипастая лоза поползла вперед сквозь хитросплетение костей лодыжки, и листья ее защекотали мышцы икры.
Мгновение – и ветвь взорвалась цветком. Чудовищным, бесстыдно багровым цветком, раскрывшимся, точно паук. Безмолвие его дыхания наполнило уши. Лепестки распластались по потолку кожи, но ничего: месяц-другой – и они пробьются наружу, и корни роз проникнут во все поры моего тела.
– Вот так я и опутаю, и привяжу тебя к себе навсегда, – зазвучал в голове голос веретена, тихий, изможденный, совсем как та ведьма, продавшая душу ради силы заклятья.
Внутри моих ног расцвели, распустились розы; шипы, пронзив ногти, рванулись наружу, и – о! – все, все вокруг затянула багровая мгла.
– Будь ты жива, веретено и тогда так и осталось бы торчать из тебя. Тебе от него не избавиться. Исколотые пальцы, запах пропотевшей овечьей шерсти от бедер… Разве не лучше так? Роза есть роза есть роза есть дева [27], ведь девы – это розы, и я превращу тебя в ложе для роз, распускающихся, точно девство…
Шипастые стебли рванулись наружу из моей груди, устремляясь вверх вдоль тулова веретена, кандалами обвив мои руки и горло, вплетаясь в волосы. Я стала почвой. Я стала землей. Я не могла шевельнуть и пальцем, и плоть моя взорвалась лепестками роз, источающих аромат сумрака. Я закричала, но оставалась безмолвна.
– Я спасаю тебя, вот увидишь. Я – твое веретено, я – твой принц, а это – мой поцелуй. Вот так, растерзав цветами, я увожу тебя из этого мира – разрушенного, опустошенного, лишившегося одежд ради твоей красы, из нищей, заваленной мусором земли, что породила тебя на свет. Этой земли больше нет – ни ее виноградников, ни покатых холмов, ни кукурузных полей…
Нет, нет, кто-нибудь непременно придет, унесет меня прочь, будто мешок хлопка, и я вновь буду есть ежевику, запивая парным молоком, а от тебя останется только едва заметный шрам меж грудей, и, когда мы состаримся, он заметит, что этот шрам выглядит, точно звезда. И я никогда больше не услышу твоего голоса изнутри, ведь не вечно тебе засевать мою кожу…
– Ошибаешься. Кто сказал, что твое заточение продлится сто лет и ни крупицей больше? Все врут календари! Я живу в тебе не хуже печени и селезенки, дышу твоим дыханием, вздымаюсь и опадаю вместе с твоей спящей грудью, и мое острие бьется в тебе, согретое у твоего сердца. Вот так-то, краса моя. Вот так-то.
Ветви роз вырвались за дверь, расколов ее в щепы, устремились по лестнице вниз, и – нет, вовсе не благоухание могилы свалило с ног весь двор. Нет, нет, это сделали розы! Это розы, захлестнув их лодыжки, быстро нашли путь наверх! Их стебли, скользнув меж губами, проникли в глотки и там расцвели. Лепестки роз, точно вязкие сласти, лишили их воздуха так, как никогда не была лишена его я, разорвали их легкие так, как никогда не были разорваны мои. Тонкие струйки крови потекли вниз из пяти сотен ртов, пять сотен криков захлебнулись, забулькали, словно вода в котле. Дева-дерево вступила в пору лета, и на ее шипастых ветвях закачались, приплясывая в воздухе, пять сотен ярких плодов: леди-апельсины, лорды-лимоны, вишенки-судомойки, сливы-повара, король-яблоко и самая царственная среди смокв.
– Я не для них. Я – для тебя и только для тебя.
Но они-то были не подготовлены к этому! Их не покрыли золотой пудрой, не обработали формалином, их тела на ветвях посерели, как положено всякому мертвому телу, и я почувствовала запах пронизанной плесенью кожи матери, почуяла, как смердят гнилью сестры.
Вокруг не осталось ничего – ничего, кроме шипастых стеблей да душительниц-роз, обшаривающих камень…
– Вздор, дорогая. Я здесь. Я с тобой.
Прошу тебя… Я так устала…
Спустя годы дала побеги даже кровать. Тонкие щупальца зелени выползли из пропитавшегося дождевой водой дерева, потянулись наружу в поисках новых источников влаги, и отыскали все, что могли отыскать – мою кожу, мою кровь, мои слезы. Комната, которой с избытком хватало девице, отсыпающейся после передоза, превратилась в сгусток зелени, сплошь пронизанный твердыми ветвями и нежными свежими побегами. Меня довольно, чтоб напоить их все, а веретена довольно, чтоб напоить меня. Такова биология девства.