За темными лесами. Старые сказки на новый лад - Гейман Нил. Страница 24
Дева-дерево
[25]
Просто удивительно, как веретено похоже на шприц.
Этим, конечно же, и объясняется его привлекательность. Шестнадцатилетние девицы определенного сорта просто не могут сказать такой штуке «нет», а я и была именно такой девицей – из тех, что, бросив взгляд вниз, на звездочку на острие полночной иглы, неуклюже торчащей кверху, будто смешная миниатюрная копия Александрийского маяка, тут же выдохнут: «да». Так вот, те, кому не терпится сесть на этот маяк, словно на кол, прижимают к груди веретено, хотя тут вполне хватило бы и надушенного пальчика, и, тяжко дыша, пропитывая потом жесткий корсет, ждут, когда в голове расцветет, распустится ужасная роза…
Да, все мы когда-то были глупыми детьми.
Вынуть его так и не смогли. И вот я лежу здесь, а эта штука торчит из груди, словно выброс адреналина, с прилипшими к ней волоконцами льна, тонкими, как пепел. Со временем кожа сомкнулась вокруг него, хлопья запекшейся крови осыпались, и стали мы с ним одним целым, точно так вместе и родились из королевского чрева, так вместе – дух и дитя – и выскочили в этот мир, и все эти шестнадцать лет, пока мы, наконец, не познакомились, как подобает, я безуспешно пыталась поймать его, как собачонка – свой занюханный хвост. Но вот он, мой маленький lar domestici, мой бог домашнего очага, возвышается надо мной все эти годы, растет из меня, из грядки моего тела, распух от моей крови, как и все прочее в этих замшелых стенах.
Таковы они, мысли девицы, спящей и дышащей во мгле столь же непроглядной, как туман, порожденный опиумом; таковы мысли трупа, в котором, благодаря этому грубому симбиозу веретена и девы, теплится подобие жизни. О такой возможности даже не заикались авторы всех известных мне трудов по биологии, на нее даже не намекали алхимики, пустившие прахом целых шестнадцать лет, понапрасну пережигая прялки на свинец и золу.
Меня устроили здесь со всей роскошью, на какую только способны лучшие из похоронных дел мастеров. Мои волосы покрыли золотой пудрой, чтобы они не утратили блеска, даже когда спутаются, раскинутся по простыням, лягут на паркет пола, достигнут оконных проемов, доберутся до чердака, где и голуби не вьют гнезд. Мои губы выкрасили той самой краской, какой румянят щеки серафимов на церковных фресках, и впрыснули в них льняное масло, чтобы мой поцелуй остался и румяным, и нежным. Кожу отполировали до девственной молочной белизны, а под язык, чтоб сохранить свежесть слабеющего дыхания, положили лепестки фиалок. Затем меня от макушки до пят нежно обмахнули кистями из павлиньих перьев, смоченными формалином – конечно же, специально обработанным так, чтобы не оскорбить обоняния любого возможного визитера. То место, где грудина срослась с веретеном, смазали тинктурой из клевера и лещины и вычистили, как только возможно. Все это было проделано с такой любовью и даже преданностью… Вскоре под первой из башен взошли колючие кусты, и розы погрузили в сон всех остальных.
Вот только они-то были к этому не готовы, и замок превратился в могилу с одной лишь живой душой – Джульеттой; букетик пионов и хризантем прижат к ключицам, спина ноет от холода каменных плит…
Вы и вообразить себе не можете, что здесь произошло!
С первого года моей жизни во дворе замка дважды в год пылали огромные костры, один – в день летнего солнцестояния, другой – в день зимнего. Отец всякий раз стоял рядом со мной. Держал меня подальше от всех этих колес с длинными точеными спицами, доставленных к замку на телегах, на тачках и на крестьянских спинах, в скатертях, в холщовых мешках и в рыбацких сетях, и сложенных посреди двора, как гекатомбы античных времен. С замиранием сердца смотрела я, как они с треском пылают – ярко, словно в День всех святых, как пряди огня и дыма вздымаются к небесам, рассыпая вокруг тучи искр, крохотных, будто зернышки льна. Казалось, колеса прялок свивают кудель неба в длинную черную нить.
– Теперь тебе ничто не грозит, – шептал отец, гладя мои золотистые волосы. – Теперь ничто не причинит тебе зла, и ты останешься моей любимой маленькой дочкой во веки веков, аминь.
– Но, отец, – спрашивала я, не в силах выкинуть эту мысль из головы, – как же люди будут прясть без прялок и веретен? Их с каждым годом все меньше, у всех вокруг прохудились чулки. Нестриженые овцы на пастбищах скоро упадут в грязь под тяжестью собственной шерсти! А люди начнут одеваться в ветки и листья, и на рынках станет так тихо, так тихо!
– Молчи, молчи, – вздыхал он. – Об этом не тревожься. Тебе ничто не грозит, и этого довольно. Я выполнил свой долг.
– Но, может, люди переберутся в большие города? Пойдут работать на фабрики под огромными окнами, что так похожи на стеклянные шахматные доски? И будут шить по тысяче пар брюк в час и по сотне чепцов в минуту?
– Нет, – отвечал он (о, как холоден и мертв был его взгляд!). – Ткацкие фабрики – те же веретена, только со стальными клыками. Они тоже будут сожжены до того, как ты станешь взрослой. Все, все обратится в золу и пепел. Все, кроме тебя.
– О, понятно. Понятно… – шептала я, склоняя голову и крепче прижимаясь к его огромной ладони.
Пожалуй, лучше всего запомнились мне кусты ежевики, разросшиеся под моим окном и испятнавшие воздух пурпуром.
Розы поглотили и их.
Вот я лежу, лежу без движения, руки молитвенно сложены на груди, однако слышу – о, так хорошо не может слышать никто, кроме мертвых! Сквозь глинистую почву среди кустов, усыпанных жирными черными ягодами, пробивается тоненький росток, невинный, будто овсянка, и я слышу, как он выползает наружу, змеится по камню вверх. Конечно, убедившись в его ботаническом естестве, ему охотно расчистили место и начали заботливо поливать – что может усластить сны спящей красавицы лучше розы, цветущей прямо у ее спальни?
Ясное дело, ничто.
И все вполне могло быть в порядке, это вполне могла оказаться всего лишь роза – милая роза, белая, оранжевая или пурпурная, с тугими бутонами, сомкнутыми, точно сложенные трубочкой губы. Но прошел месяц, другой, третий, а цветов нет как нет! Глядя на это, садовники хмурились, как повивальные бабки, и удобряли землю у его корней рыбьими головами. Куст рос, рос ввысь и вширь, и в том бы не было никакого вреда, если бы однажды ночью его побеги не проникли ко мне сквозь выбитое октябрьским ненастьем окно, не проползли украдкой по полированному паркету и не коснулись – о, совсем легонько! – моей ноги, с изяществом, достойным ангела, уложенной на каменную плиту.
Ползучие ветви замерли рядом, точно в намерении всего лишь украсить мое ложе…
Поначалу я решила, что слышу голос матери, и даже не припомню, в какой момент – после стольких-то лет – вспомнила о визите ведьмы, и о проклятии, и о том, что проклятия обычно исходят от ведьм, каковые тоже наделены от природы голосами более или менее женскими. Девицы определенного сорта так легко забывают о происхождении вещей и их взаимосвязи!
Но поначалу я даже не понимала, что сплю. Думала, все это – естественное воздействие шприца-веретена, что это-то чудесное, теплое ощущение жидкости, проникающей внутрь, и хотел спрятать от меня отец, скаредный старый болван. А в постели я только потому, что голова так горяча, так горяча, так переполнена звуками, стоном румяной плоти, что мне просто не устоять, не удержаться на ногах. А когда прошептала в пустоту, что вся, вся переполнена цветущими алыми розами, еще подумала, что фраза вышла весьма удачной – не забыть бы записать, когда снова приду в себя.
Нет, ощущения падения не было – скорее, казалось, будто мне никак не удается упасть. Так лежала я и лежала (со временем я так привыкла лежать, что могу счесть себя мастером сего искусства, посвященным во все его тайны – никакому загадочному созданию с ветвями-щупальцами меня не перележать), но вот, перед самым рассветом, настал момент, когда я попыталась подняться, чтобы спуститься вниз и сесть к столу, где непременно найдется яичница с превосходными жареными колбасками в светлых пятнышках кусочков яблока, и сделала неизбежное открытие.