Выжить в Сталинграде (Воспоминания фронтового врача. 1943-1946) - Дибольд Ганс. Страница 18
Русские вошли в маленький изолятор для самых тяжелых больных. В начале осмотра госпиталя у русских сложилось довольно благоприятное мнение об условиях в госпитале, но теперь оно, видимо, изменилось.
Дорога в дизентерийное отделение проходила через наполовину осевший подвал. У левой стены высилась гора мусора, из-за которой были не видны батареи центрального отопления, а справа теснились, пытаясь согреться, несколько больных, для которых мы никак не могли подобрать более подходящее помещение. Мы объяснили русским врачам ситуацию, а потом повели их в дизентерийный бункер.
Помещение встретило нас густыми клубами дыма. Из-за особенностей своего состояния больные дизентерией сильно страдали от холода, и санитар, саксонец Шеффер, постоянно поддерживал огромный костер под отверстием в потолке. Сам он почти всегда сидел у огня. Этому низкорослому человеку было, наверное, около сорока, и, вопреки всем правилам распорядка, он не снимая носил громадную меховую шапку с широкими клапанами. У него были горящие фанатичным огнем беспокойные карие глаза и невыносимый саксонский акцент, резавший немецкие уши. Уход за больными дизентерией был особенно труден. Их надо было согревать, часто мыть и менять им постели, и это при том, что у нас не было запасного белья. Кроме того, больные страдали от невыносимой жажды. Часто им приходилось удовлетворяться несколькими кусочками сахара, тонким сухариком и кружкой чая. Дать им что-то сверх того мы не могли. Но многие из них не могли себя контролировать; они ели соленую рыбу, а потом мучились от страшной жажды и пили все, что попадало им под руку. Течение дизентерии от этого становилось еще тяжелее. Потом у больных начинался упадок кровообращения. Пульс становился все слабее на фоне нарастания отеков глаз, живота и ног. Если же пульс оставался хорошим, то появлялись судороги в мышцах конечностей. Это был признак близкой и неотвратимой смерти. Здесь, как никогда прежде, я убедился в том, что самоконтроль и сотрудничество являются решающими факторами борьбы жизни со смертью. Очень часто больные обвиняли Шеффера в том, что он нарочно морит их голодом и жаждой и несправедливо лишает их рыбы и чая. Шеффера нельзя было назвать приветливым человеком, но если бы он поддался на просьбы больных, то это было бы равнозначно убийству.
Врачи из русской комиссии выслушали жалобы, оценили наши трудности и, кажется, поняли всю бедственность создавшегося положения. Они предложили нам по мере сил проявлять инициативу. Мы не услышали от них ни одного грубого слова. Они смущенно попрощались и отправились к коменданту.
Мы остались в бункере и пошли в дальний его конец, туда, где находился изолятор с больными дифтерией. В бункере было темно, свет падал только из маленькой железной печурки. Для лечения этих больных у нас не было сыворотки. Я помню только одного больного, который перенес дифтерию и выжил. Это был щуплый паренек из Вестфалии. Сначала он заболел тифом, а потом заразился дифтерией. Когда однажды утром я пришел его осмотреть, больной на койке нижнего яруса был мертв и уже успел окоченеть. Но парень улыбнулся мне. Он выжил благодаря здоровому сердцу и выздоровел от обеих смертоносных болезней.
Из многих больных дифтерией мне особенно запомнился лейтенант Э., бывший адъютант командира полка…
Он был молод, долговяз и худ; характер у него был выдержанный, как и положено хорошему адъютанту. Однако, когда он заболел, он стал невероятно капризным, и все свои просьбы, а точнее, требования, высказывал очень строго, если не сказать — укоризненно. Однажды он потребовал варенья. Но откуда мы могли его взять? Мне было очень жаль этого молодого человека. Наверное, ему помогало то высокомерие и нетерпимость, с какими он с нами общался.
Незадолго до смерти у него появилась непереносимость яркого света, он отгородился от своего прежнего окружения, которое — перед тем, как он должен был его навсегда покинуть — стало ему абсолютно чуждым.
Мне вспомнился вечер, проведенный с Э. во Франции. Это было в Ла-Рошели. Его друг, обер-лейтенант Хофингер, в поисках амурных приключений забрался на стеклянную крышу гостиничного дворика, разбил стекло и упал, порвав себе все сухожилия на правой руке. Он очень боялся дисциплинарных взысканий за распущенность и за членовредительство. Но Э. не растерялся и привел Хофингера к нам в госпиталь. Пока наш хирург, доктор Валентин Шупплер, ученик Белера и личный врач императора Хайле Селассие I блестяще оперировал Хофингера, взволнованный Э. сидел рядом со мной в казино и стакан за стаканом пил коньяк. Время от времени он зло рычал: «Грубое животное! Что скажет генерал?» Э. все больше и больше пьянел и, в конце концов, вырубился, когда его товарищ уже пришел в себя после наркоза. Генерал не сказал ничего; тогда все обошлось. Но здесь, в Сталинграде, не было «Серебряного берега», помочь нам было некому, дни веселья миновали безвозвратно.
Осмотрев больных дифтерией, мы направились к выходу. Пройдя несколько шагов по подъему, мы подошли к левой двери, ведущей в перевязочную.
Свет падал в это помещение из окна, расположенного на уровне земли. В комнатке было жарко от раскаленной докрасна железной печки. Инструментальный стол был покрыт белой простыней. Смотровой стол был обтянут клеенкой. У входа стоял ящик со скудным запасом медикаментов. В перевязочной работал пожилой фельдфебель. Его суровое лицо было отечным. Это был один из самых грубых наших людей. Он часто говорил: «Если окажется, что жена была мне неверна, я ее убью, как только вернусь домой».
Этот человек не вернулся домой.
Перевязочная была разделена пополам свисавшей с потолка занавеской. Больных перевязывали в передней половине. За занавеской спали санитары и больные врачи. Доктор Маркштейн и доктор Лейтнер были переведены сюда, как только у них закончилась лихорадка.
Когда я первый раз зашел во вторую половину, за занавеску, со мной поздоровался очень высокий человек с круглым бледным лицом и монотонным голосом. Это был доктор Венгер, бывший сотрудник хирургической клиники Кёльнского университета и хирург танковой дивизии. Он попросил осмотреть его. Я сделал это и сказал, что он, несомненно, перенес тиф, но теперь, безусловно, начал поправляться. Я оказался прав. Доктор Венгер постепенно оправился и начал вставать и ходить по перевязочной на своих длинных, как у журавля, ногах. Доктор Венгер был обут во французские армейские ботинки, которые были ему тесны, но он не мог избавиться от этой чудовищной обуви, потому что никто не хотел с ним меняться. Со временем мы поменялись ролями: теперь уже доктору Венгеру пришлось лечить меня. Кожа у меня под мышками покрылась струпьями и пузырями. Я заразился какой-то грибковой инфекцией. Венгер перевязывал кожные поражения, смазывая их какой- то мазью и очень злился, когда я сдвигал повязки или прикасался пальцами к раневой поверхности. Школа Эйзельсберга не забывается даже на Волге. Благодаря волшебным рукам доктора Венгера моя кожа скоро зажила. За его далеко не героической внешностью и голосом, срывающимся на высокий фальцет, скрывался настоящий мужской характер. Даже в наших тяжелых условиях он ни в чем не отступал от правил ведения хирургических больных. Он воспитывал и учил всех, кто с ним соприкасался. Мы часто говорили с ним на медицинские темы, далекие от войны и плена, о великом немецком хирурге Теодоре Бильроте и его модификациях резекции желудка. Это было первое дуновение грядущего мира.
Но до мира было еще очень и очень далеко. Когда я познакомился с Венгером, он лежал в кровати, беспомощный, как ребенок, и беспрестанно повторял своим высоким детским голосом: «Я совершенно истощен, я совершенно истощен. Я не могу ничего делать!»
Он был прав. Все, кто оправлялся от тифа или дизентерии, не выздоравливали, а заболевали дистрофией, или, проще говоря, переживали физический упадок от голода, истощения, нехватки витаминов, психического перенапряжения, нервной раздражительности и отравления организма продуктами распада тканей.