Выжить в Сталинграде (Воспоминания фронтового врача. 1943-1946) - Дибольд Ганс. Страница 20
Многие наши больные не могли прямо держать голову, она висела так, что подбородок упирался в грудь. Когда они сидели, одни, с заостренными чертами лица и исхудавшие, были похожи на молодых воронов; другие, с раздутыми животами, были похожи на лягушек. Одеты все были в поношенную военную форму и шинели, покрытые черными пятнами от сажи и частой дезинфекции. На ногах красовались рваные сапоги. Оторвавшиеся подошвы солдаты подвязывали бечевками. Тем не менее форма создавала иллюзию, что во дворе сидят молодые здоровые парни. Это придавало больным странный, парадоксальный вид. Было такое впечатление, что, несмотря на свой жалкий вид, они никак не могут сбросить с плеч бремя, доставшееся им в поворотный момент истории, свидетелями и участниками которого они стали.
Однажды к нам приехал русский художник, корреспондент армейской газеты. Он посадил у стены одного или двух солдат, придал им, как куклам, нужную ему позу и сделал несколько набросков, изобразив воплощение несчастья. Сами натурщики едва ли обратили внимание на художника. Они сидели с совершенно безучастным видом, глядя на художника ничего не выражающими глазами. Скулы их выпирали, а от носа к углам рта шли глубокие, словно вырубленные топором борозды.
Когда снег растаял, Блинков принялся с удвоенной энергией искать оружие. Однажды, помимо сапог, пистолетов и фотоаппаратов, он нашел велосипед. Погода стояла хорошая, и комендант решил опробовать новое транспортное средство, но вскоре он снова вкатил велосипед на госпитальный двор. Ободья были сильно погнуты. Переводчику пришлось искать среди пленных мастера «по велосипедам». Молодой Ганс Эггенбахер из венского района Зиммеринг сказал, что починит велосипед. Широкое лицо Эггенбахера светилось детской улыбкой, но он быстро напустил на себя вид солидного мастера. Для начала он попросил снабдить его теплой одеждой, а Блинков, кроме того, пообещал за каждый день работы выдавать ему фиксированную пайку хлеба в качестве зарплаты. Когда эти вопросы были улажены, Эггенбахер перевернул велосипед, поставил его на седло перед входом в дом Блинкова и принялся за работу. Сохраняя на лице немыслимо серьезное выражение, он все утро крутил переднее колесо, а во второй половине дня — заднее. Время от времени он подкручивал спицы. Больше он не делал ничего. Весь следующий день он провел точно так же. После этого он внимательно осмотрел погнутые ободья. Потом попросил кусочки резины для того, чтобы заклеить прохудившиеся камеры. Но главное, он продолжал вращать колеса. Вечером он забирал причитавшийся ему хлеб, а с утра снова принимался за работу. Сидя во дворе, на виду у расположившихся там на весеннем солнышке пленных, Эггенбахер самозабвенно вертел колеса, понимая, что как только закончит работу, так сразу лишится дополнительного пайка.
Но в один прекрасный день терпение Блинкова лопнуло. Он подошел к Эггенбахеру и закричал: «Мошенник ты эдакий, я тебя в подвал посажу!» Эггенбахер отлично понял, что означает в данном контексте слово «подвал», но прикинулся дурачком. Он послушно встал и, к изумлению Блинкова, поднял велосипед и понес его в подвал. Вернувшись назад, он с сияющим лицом доложил: «Господин комендант, велосипед в подвале!»
Блинков покачал головой и улыбнулся. Но мы громко рассмеялись — впервые за много месяцев. Смех звучал в наших ушах слишком громко и неестественно, как будто под сводами подвала. Смели ли мы вообще смеяться? Но мы смеялись. Плотина была прорвана.
Совершенно неожиданно Блинков вдруг объявил, что мы можем написать письма родным. Мы не смели надеяться, что наши письма дойдут до дома. Но кто знает… многие уверяли себя в том, что будущее счастье зависит от того, попадет ли письмо по адресу вовремя.
Блинков приказал всем способным самостоятельно передвигаться больным собраться и встать перед ним полукругом, а потом своим громоподобным голосом объявил, что нам надо написать номера дивизий, в которых мы служили, где мы были взяты в плен и что у нас все хорошо. Конечно, Гитлер не хочет, чтобы наши письма дошли по адресу, но советское правительство нашло способ отправить письма в Германию.
Тем вечером все мы собрались в нашей комнате и уселись писать. В каждую строчку мы вложили всю накопившуюся и не находившую выхода любовь, на которую были способны. Мы забыли все свои беды; мы писали, перечитывали написанное, вносили исправления, надписывали названия городов и улиц, номера домов. Для нас это было то же самое, что стоять напротив родного дома и слышать раздающиеся внутри голоса. Потом мы вручили письма коменданту.
Когда несколько недель спустя госпиталь эвакуировали, мы нашли все наши письма в комнате коменданта за печкой.
Но мы написали эти письма за три года до того, как впервые смогли действительно отправить на родину весточку.
Мы заполняли истории болезни и чертили температурные кривые; среди нас продолжали свирепствовать тиф и дизентерия. Участились и случаи водянки. Приступы тяжелого поноса поразили тех, кого пощадил тиф. Раны снова открылись и перестали заживать. Я потерял одного больного от газовой гангрены, которая развилась после инъекции кофеина.
Нас известили о том, что все случаи тифа надлежит перевести в госпиталь в Ельшанке. Для перевозки нам выдали тележки. Везти их должны были пленные, способные к самостоятельному передвижению. В то же время на тележках надо было вывезти из госпиталя трупы умерших. Блинков посоветовал сложить трупы на дно тележек, а живых положить сверху. Мы отказались.
Транспорт, который мы, в конце концов, составили, являл собой поистине жалкое зрелище. Как обычно, больные сопротивлялись, страшась переезда. Порой мы с трудом отрывали их от коек. Они суетливо перекладывали с места на место свои вещи, никак не могли их найти, ковыляли куда угодно, кроме того места, куда им велели, и не позволяли нести или поддерживать себя под руки. Охрана нетерпеливо нас подгоняла, и нам пришлось торопливо укладывать больных в тележки, расправлять одеяла и удобно укладывать руки и ноги, стараясь при этом все укрепить и расположить раненых настолько удобно, чтобы в пути не возникали конфликты и недоразумения. На одной из тележек везли двух наших товарищей по комнате — Шорша Хербека и когда-то сильного здоровяка фельдфебеля Баумана. У фельдфебеля был невыразимо глупый вид — тиф был в самом разгаре и притупил его разум. На лице этого старого служаки, однако, сохранились следы командирской властности. Блинков настоял на повторном пересчете историй болезни и карточек и даже лично посмотрел, к каждой ли истории прикреплен температурный график.
Транспорт наконец тронулся в путь. С выжившими мы через несколько недель встретились снова, уже в госпитале номер 6.
К нам начали поступать новые больные. В большинстве своем это были военнопленные из брошенных маленьких госпиталей и лазаретов, например из театрального подвала. Однако однажды вечером привезли больных из другого района. Им пришлось до утра сидеть во дворе, ожидая, когда мы сможем их принять и разместить. Этих больных привезли с юга. Возросло число свежих случаев дизентерии, но и число случаев тифа не уменьшалось. Без смены белья мы не могли эффективно бороться с завшивленностью.
Тем не менее мы понимали, что дело сдвинулось с мертвой точки; госпитали эвакуировались, перемещались; русские начали организовывать перевозки больных. Потом к нам приехал новый советский врач.
Впервые я увидел этого врача во дворе, когда он разговаривал с Блинковым. Это был низкорослый полный человек с живыми дружелюбными глазами, свежим румяным лицом, крупным носом и черными волосами. Одет он был в длинную офицерскую шинель и пилотку. Его звали доктор Леви, и скоро прошел слух, что он будет нашим новым комендантом. Вскоре из эвакуированного госпиталя, которым руководил доктор Леви, прибыли двое врачей — доктор Ганс Хаусман и доктор Кранц.
Доктор Хаусман представился как новый начальник нашего госпиталя. Он сказал: «Ничего не могу поделать. Доктор Леви буквально насел на меня и приказал, чтобы я стал начальником и этого госпиталя». Пожилой, седовласый доктор Кранц стоял за спиной Хаусмана и смотрел на нас проницательными глазами.