Красные петухи (Роман) - Лагунов Константин Яковлевич. Страница 101

— Есть такой прием в боксе. Сокрушительный удар снизу в челюсть.

— А кто станет бить-то?

— Нет ничего страшнее взбунтовавшегося мужика. От мужичьего кулака не раз трещала империя…

— Значит, мужичьим кулаком по мужицкой шее, чтоб согнулась пониже, провожая вас из истории. А на кровь, на слезы, на беды крестьянские — тебе наплевать?

— Ишь ты, крестьянский радетель! — хмурясь, выговорил Добровольский. — Тебя все на большевистскую колею заносит, с комиссарских позиций на свет глядишь.

— А ты никак не отвыкнешь от дворянской титьки. То ли славно было. Не пахал, не сеял, а жил в свое удовольствие. Лакома така-то жизнь. Понагляделся я на ваши благородия. Только мужик ноне не тот, что до революции. Неуж думал, позабыли мы и Колчака, и шомпола офицерские, и то, что вы сотни лет крестьянина за человека не почитали. Я думал, ты только солдат. По оплошке в чужой огород угодил, ненароком ввязался. Заслышал пальбу и схватился за винтовку. А ты, вишь, дверью стукнуть надумал. То, что от этого стуку тыщи мужичьих голов скатятся, — тебе все едино. Ах ты…

— Договаривай, — приказал Добровольский. — Не смущайся. От крепкого слова не покачнусь.

— Зачем? Сам себе цену знаешь. Только просчитался ты, ваше благородие…

Во взгляде Добровольского заплясали, разгораясь все ярче, злобные огоньки. Он еще не угадал, к чему ведет Карасулин, но то, что это не просто разговор, а поединок, полковник понял и принял вызов.

— Я немножко знаю сибирского мужичка. Это такой «простачок», чуть зазевайся — проглотит. Не мы мужиков сбаламутили, а они нас, и уж если кого теперь жалеть, то только не мужика. Царь ему не по вкусу вышел, смахнул его, всю Россию в дыбы поднял, Советскую власть установил. Нюхнул продразверстки, схватился за вилы. Вот уж воистину — дурная голова ногам покою не дает.

— Ловко ты развернул, — зло бросил Карасулин. — Тоже, поди, университет кончил…

— Академию генштаба.

— Слыхал про такую. Только народ-то помудрей всех академиев. И от того хлопка дверью первыми ваши головы покатятся. Ты ведь отменно знаешь — не мужик мировую войну зачинал, не мужик германцев, да япошек, да американцев на Русь кликал, не мужик Колчака с Юденичем зазвал. И эту кровавую кашу не он заварил. Ну, взбаламутили вы крестьянина, задурили его, а дальше?

— Ни ты, ни я не знаем, что дальше, — деланно-миролюбиво, с оттенком грустной раздумчивости сказал Добровольский и даже вздохнул при этом. — Сейчас вся Россия одним днем живет…

— Ну уж это совсем не те песенки. Никудышный мужичонка и тот на месяц-другой наперед заглядывает, а хороший-то хозяин на годы засматривает да прикидывает. Ныне у России стоящие хозяева. Эку глыбину с пути сковырнули…

— Хозяева! — насмешливо передразнил Добровольский. — Страна с голодухи пухнет. Кругом разоренье и разруха. Воры, проститутки, спекулянты жируют. Крестьянина обобрали как липку…

— Кабы не вы, ваше благородие, да не Карповы с Зыряновыми, мы бы этих бед не знавали. Ну да ништо. И через это переступим. Свернем вам башку, ей-ей свернем. И вскорости.

— Да ты кто? Большевистский комиссар или командир мятежного полка? Не пойму. Поешь одно, делаешь — другое. Иль шкуру спасая, нырнул в этот омут?

— Шкура, конешно, не последнее дело. Она одна, хоть и латана-перелатана. Только я в это логово не за тем пошел, за чем ты. Ты хочешь мужика сгубить, а я — спасти. Ты норовишь мужицкими руками мужичью власть сокрушить, а я этой власти укреп даю…

Добровольский неожиданно захохотал — зло и ядовито. Запрокинул большую лобастую голову, широко разинул белозубый влажный рот и зашелся в недобром смехе.

— Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Уморил… А хочешь, я скажу, кто ты есть на самом деле? Перебежчик. Когда под ногами у красных земля задымилась, ты к нам переметнулся — шкуру спас. Теперь наше положение усложнилось, мятеж за пределы Северской губернии почти не выплеснулся, и ты запел аллилуйя. Уж не подбить ли меня хочешь на предательство? Сдаться удумал всем полком на милость победителя — так, что ли? Говори!.. — И потянулся к кобуре.

Онуфрий перехватил руку Добровольского возле запястья и так сжал, что длинные пальцы полковника непроизвольно распрямились, побелели. И снова, как тогда, в день их первого знакомства, взгляды сшиблись в немом жестоком поединке и долго теснили, ломали, гнули друг друга. Онуфрий выпустил руку Добровольского, жестко приказал:

— Тихо сиди! Без дураков. Ты хоть и завзятый рубака, но мужицкого кулака не нюхал. — Сжал кулачище, легонько пристукнул им по столешнице. — Давай по-доброму договорим, а коли не получится, тогда — бог судья. Так вот, слушай. Никому и никогда я не сдавался. Туда-сюда не перебегал. Был и остался большевиком. Разговариваю с тобой сейчас потому, что хотел раскусить сердцевину твою. Думал: рубить да стрелять — вот вся твоя программа. Обознался, никак. Мне все ж таки шибко интересно знать, пошто тебя в Яровск занесло и как ты с Кориковым побратался?

— Изволь, скажу, — мягко и успокоенно ответил Добровольский, чем опять удивил Карасулина. — Все как на исповеди. — Посмотрел на часы, щелкнул звонко крышкой. — Время у нас есть, спешить некуда. Отсюда ты уже не выйдешь, тебя выведут наши люди. В полку объявим, что вызвали в главный штаб. Ты проиграл, Онуфрий Лукич. Просчитался. Думал, не наблюдали, не следили за тобой. Хоть ты и башковит, и смел, и иными добрыми качествами наделила тебя природа, а все равно ты — пешка в нашей игре. Нужен нам был — сделали тебя командиром полка. И каждый шаг твой стерегли. Видели, как ты мужикам зубы заговаривал: на красных вел, а белыми пугал. Не мешали. Завтра всех твоих сотоварищей отправят вслед за тобой, в царство небесное, молодчики Пашки Зырянова. Полк расформируем. Проклянут тебя и твои красные, и твои мужики…

За окном послышался какой-то невнятный возглас — и тут же оборвался коротким сдавленным вскриком.

Оба замерли, испытующе и настороженно глядя друг на друга.

«Значит, они тоже, — думал Онуфрий. — То-то он так охотно пошел ко мне. Будто ждал… Как там наши? Ну как проморгают?..»

— …и красные и мужики, — повторил Добровольский. — А уж наследниками твоими займутся Пашка с Маркелом. Так что проси у хозяйки самогону, и давай выпьем за помин души бывшего георгиевского кавалера, бывшего челноковского комиссара, бывшего командира мятежного полка Онуфрия Лукича Карасулина.

Онуфрий откинулся на спину стула.

— Это кто там в окно заглядывает — Пашка, что ли?

Повернулся Добровольский, и тут же шею его стальным обручем обвила левая рука Онуфрия, а правая выдернула наган из расстегнутой кобуры полковника.

— Так спокойней, — Онуфрий сел на место, сунул в карман отнятый наган.

Дверь распахнулась. Вошла Ярославна, за ней четверо с винтовками. И по их лицам, раскрасневшимся и возбужденным, Онуфрий угадал, что все идет как задумано. Вместо расспросов сказал:

— Садитесь-ка, перекусите с нами, пока блины не остыли.

— Какие тут блины, Онуфрий Лукич, — ответила за всех Ярославна. — Потом поедим… — Перевела взгляд с Онуфрия на Добровольского и, кажется, поняла, что произошло между ними.

«Опередил, сиволапый… — холодея от бешенства, думал Добровольский. — Опять наверху. Навозом за версту несет, отродясь книжки не прочел, а облапошил. Поделом расплата. Разве не видели, не угадывали, не знали? Доигрались. Надо было… Дикая нелепость. А весь мятеж — не такая ли дичь? Распоясанный, полупьяный анархистский сброд — армия? Яровские шизофреники тешатся призраком „народной армии“, которой не существует. Никакой Запад не помышляет вмешиваться в сибирскую Вандею. Авантюра! Отъявленная, глупая авантюра. Конец…»

4

Митинг карасулинцев был коротким и яростным, как ураганный шквал. Втоптав в снег дымящиеся самокрутки, заложив за ухо нераскуренные, мужики напряженно слушали речь своего командира. Онуфрий стоял на шатком, наспех сколоченном помосте, тискал в кулаке шапку и, чуть щурясь от бьющего в лицо поднимающегося малинового мартовского солнца, кричал: