Красные петухи (Роман) - Лагунов Константин Яковлевич. Страница 103
Но сначала надо было похоронить сына единственного, опору и надежду свою, похоронить со всеми почестями. Пока еще большевики сюда не нагрянули, Маркел сделает это во что бы то ни стало, и не только потому, что горячо любил сына, но и потому, что таким способом он опять же будет мстить Карасулину и всем, кто с ним.
После панихиды по Пашке можно справить и «поминочки» — подпалить сразу избы Пахотина, Зоркальцева, Лешакова и Онуфрия, пускай пылает Челноково с четырех сторон, и пусть в том костре перегорит Маркелова жизнь со всеми ее потрохами…
Они стояли на паперти, возле маленькой закругленной сверху дверки, ведущей на колокольню. Флегонт недовольно хмурил лохматые брови. Он не стал притворяться, что со вниманием и доброжелательством слушает Маркела, напротив, всем своим видом поп выражал откровенную неприязнь к собеседнику. Маркел видел и чувствовал это, но, внутренне свирепея, продолжал излагать свою просьбу голосом смиренным и кротким:
— …Вот я и говорю, батюшка: горе великое. Замучили сына Пашу коммунисты вместях с товарищами его… Спасибо добрым людям, тело Пашино привезли. Сегодня привезли, сегодня бы и похоронить, по-христиански, как воина христолюбивого…
— Довольно, — перебил Флегонт, брезгливо морщась, и приподнял руку, словно ограждая себя от чего-то недоброго. — Довольно. Имеющий уши да слышит. О злодеяниях твоего сына знает вся округа. Старухи пугают им внучат. Все сторонились и бежали его, как прокаженного. Зверь и тот не сотворит такого, чего выделывал твой сын. За то ему — ни прощенья, ни снисхожденья. И ни отпевать, ни панихиду служить по нему я не стану. Знаю — тяжкий грех на душу приемлю, но молить господа об отпущении грехов палача и мучителя — не могу. Не буду! Не по-христиански сие, недостойно звания и сана моего, но я скорее прокляну себя, чем произнесу хоть слово в защиту ирода.
Побагровел Маркел и весь перекосился, словно лопнула в нем какая-то пружина. Набычась, он с такой свирепой решимостью двинулся на Флегонта, что огромный в сравнении с Маркелом поп невольно попятился. Но только на шаг.
— Остановись! — громыхнул колокольным набатом могутный Флегонтов бас. Большое слегка одутловатое лицо покрылось румянцем гнева, глаза будто потемнели и из голубоватых сделались темно-синими, почти черными. — Забываешься, Маркел. Ты в храме божьем, на мне ряса и крест. Впрочем, ты ведь — Зырянов. Ни для тебя, ни для твоего покойного сынка, ни для отца твоего Пафнутия — ничего святого не было и нет. И как у тебя язык повернулся после всего, что содеял сын твой…
— Ты мово сына не трожь! — взвизгнул Маркел. — Храбрай воин — вот кто он! А что всякую красную падаль не щадил, так то ли не божеское дело?
— Не богохульствуй! — гневно рокотнул Флегонт. — Несть же пределу бесстыдству человеческому. Прочь отсюда! Не гневи меня!
— А ты поосторожней, — сунув руку в карман, угрожающе прикрикнул Маркел и весь встопорщился. — Поаккуратней со мной! Я тебе не какой-нибудь прощелыга. Я волостная власть. Я могу…
— Чего ты можешь? Выстрелить? Поджечь? Отравить? Вот все возможности твои. Мокрица ты — не человек. Паук! Всю жизнь исподтишка расставлял тенета, заманивал в них и когтил, терзал свои жертвы. Иль не знаем мы, как ты двенадцатилетнюю батрачку изнасиловал, как обирал, обманывал батраков, как поджег продотрядчиков? Не только богу, но и людям ведомы все мерзости твои, за что и презирает тебя народ. Что доброго сделал ты на веку? Оглянись. Припомни. Хоть одну добродетель. Пригрел ли хоть одного несчастного, напоил, накормил страждущего, протянул руку помощи нуждающемуся? Не крутись гадюкой, не уползешь, не скроешься ни от людского, ни тем паче от божьего суда. И собачья смерть Пашки и пожравший добро твое огонь — все это кары за грехи твои…
— A-а! Ты так? Ну, погоди, большевистский проповедник! — взъярился Маркел. — Думаешь, на тебя управы нет? Тебе все дозволено? Шалишь! Здеся еще наш верх. Не ты нас, мы тебя судить будем. Ты — поп! Всего-навсего. Ну и знай поповское корыто: крести, отпевай, а в мирские дела нос не суй. Оборвем с башкой вместях! Моли бога, Пашки нет, он бы живехонько распнул тя прямо на клиросе, вытряс бы из тя требушину…
— Вон! — рявкнул Флегонт и пошел грудью на Маркела. — Вон! Чтоб духу твоего…
Маркел отпрыгнул от взбешенного попа. Толкнул спиной дверку на колокольню, запнулся за ступеньку и, падая, выдернул из кармана наган, выстрелил в неохватную колышущуюся от гнева поповскую грудь. Качнулся Флегонт, изумленно глянул на Маркела.
— Ты? Ты?.. — и медленно, неотвратимо пошел на него.
Маркел вскочил, запрыгнул еще на одну ступеньку, уперся затравленным взглядом в надвигающегося попа. Растопыренные пальцы Флегонта замаячили подле Маркелова горла, и тот, цепенея от страха, снова вскинул револьвер, но кто-то, невидимый ударил из-за спины по руке Маркела, и наган с громким стуком упал на каменный пол. Какая-то сила подхватила Маркела, подняла, тряхнула, и он увидел свирепое лицо церковного звонаря Ерошича. Тот, видно, был на колокольне, неслышно спустился оттуда, ястребом пал со спины на Маркела и наверняка расшиб бы ему голову о каменные ступени, если б в тот самый миг Флегонт, застонав, не начал медленно оседать на пол.
Кинул звонарь Маркела, метнулся к Флегонту, а Маркел вспугнутой кошкой заскакал вверх по лесенке, ведущей на колокольню. И, только пролетев большую часть пути, опомнился: с колокольни-то другой дороги нет. Похолодел от страху Маркел и начал было, прислушиваясь настороженно, медленно спускаться вниз, но, заслышав приближающиеся шаги и дыхание Ерошича, подхватился и снова засеменил вверх по витой крутой лесенке — быстро и бесшумно. А следом топотил Ерошич.
Вот и конец пути. Одним взглядом окинул Маркел небольшой деревянный настил, на котором змеями сплелись веревки, подвязанные к чугунным языкам больших и малых колоколов. И как же обрадовался, приметив у стены небольшой ломик. «Сунется сюда, я ломиком по башке…» Запнулся за скобу, кувыркнулся, запутался в веревках. Пока вскочил да успел схватить ломик, Ерошич уже был подле.
— Брось лом! — скомандовал Ерошич.
— Нашел дурака! — откликнулся Маркел и, изогнувшись, медленно двинулся на Ерошича, норовя отпугнуть его от лаза, шмыгнуть туда и скатиться вниз.
— Брось, говорю!
— Я тебе сейчас башку раскрою, — грозился Маркел, а сам топтался на месте, ожидая, когда же Ерошич отступит.
Но тот не попятился, наоборот, шагнул навстречу занесенному ломику так стремительно, что опешивший Маркел сам отступил, однако метнувшуюся к нему руку успел отбить ломиком и тут же снова клюнул им в голову Ерошича, да промахнулся, угодил в плечо. Снова размахнулся, намереваясь со всей силы рубануть звонаря по башке, а тот, подпрыгнув, вцепился в ломик и вырвал его. И вот они, согнувшись, стоят лицом к лицу, сторожа взглядом каждое движение, каждый жест друг друга.
— Что, кулацкое отродье? Допрыгалось? Пришел твой конец. Я наганчик-то твой прихватил. Только стрелять тебя не стану, не заслужил ты легкой смерти. И этим бить не буду, — Ерошич швырнул ломик в проем. — Я тебя руками голыми как паршивую шелудивую кошку придушу и с колокольни скину. Ишь как зенки-то забегали. Дрожишь, тварь! Богу, поди, молишься, чтоб спас тебя. Никакой бог не поможет. За такого человека, коего ты сгубил, тебя на куски порвать мало…
Говорил Ерошич, а сам потихоньку надвигался на Маркела. Метнулся тот влево — и Ерошич влево, да хоть на полшажка, а ближе стал к Маркелу, рванулся тот вправо — и Ерошич туда же и снова на несколько вершков ближе оказался. Пятился Маркел, не спуская глаз с Ерошича, пятился прямо на проем в стене, за которым — бездна. Краем глаза видел Маркел эту неотвратимо приближающуюся бездну, чуял за спиной ее ледяное смертельное дыхание и холодел нутром от ужаса. Жестоко казнил себя Маркел за то, что связался с попом, что не пристрелил его тихонько, в спину, за то, что выпустил ломик, что не так сильно и не туда ударил им Ерошича, — а сам все еще надеялся на какое-то чудо. Нелепо погибнуть вот здесь, на колокольне, от рук пьянчужки-звонаря, которого и за настоящего человека-то мало кто почитал. Пусть все летит в тартарары, пропадет прахом, лишь бы выпутаться из ловушки, спасти голову… «Золото», — мелькнуло в помутившейся голове Маркела.