Красные петухи (Роман) - Лагунов Константин Яковлевич. Страница 25

— Берегись, красавица! Сомну!

— Мята трава шелковистей.

— Далеко ли?

— К постылому — далеко, к милому — рядом.

— Садись, подвезу.

— А ежели присушу?

— Дай бог.

Она уселась рядом. Подобрала полы полушубка, зажала коленями. Покосилась насмешливым глазом и засмеялась воркующе. У Чижикова пересохло в горле.

— За глаза тебя прозывают Железный Чижик. Издали ты и впрямь суровый и жестокий — не подступись, а вблизях… — И снова засмеялась, да еще веселей, еще задиристей.

— И что ж вблизи? — прищурясь, лукаво спросил Чижиков.

— Вблизях ты баской. Ягодиночка.

Смуглое, подрумяненное морозцем лицо Маремьяны лучилось неизбывным молодым здоровьем и весельем. Огромные зеленоватые глаза поддразнивали, зазывали. Чижиков молодцевато шевельнул плечами, как заправский лихой кучер, привстал, гикнул — и рысак понес. На поворотах их прижимало друг к другу, и Чижиков совсем рядом видел алую щеку, уголочек блестящего озорным счастьем глаза, затаившуюся смешинку на краешке пухлых ярких губ.

Маремьяна повернула к нему лицо, рукой в цветной узорной варежке заправила под полушалок выбившийся черный завиток.

— Не узнаешь?

Он узнал бы ее в любом наряде, в любой толпе, но, сам не зная почему, сделал вид, что силится, да никак не может припомнить. Маремьяна понимающе прикрыла глаза длинными, будто накладными черными ресницами и вдруг пропела:

Ох, любовь, какая злая,
Широка и глубока,
Захочу и загуляю
С председателем чека.

— Во, черт! — восхитился Чижиков и захохотал.

— Опять не узнаешь? — довольная игрой, весело изумилась женщина. — Говорят, чекисты, как совы, глазасты. Сам меня тогда в заложники вписал.

— Маремьяна Глазычева?! — с деланным удивлением воскликнул Чижиков.

— Шибко догадлив.

И опять пропела:

Семиструнна балалайка
Ходит-бродит вдоль села,
Угадай-ка, угадай-ка,
С кем я ночку провела.

— Вот это уж не по моей части.

— Ой ли?

— Ей-богу.

— Так тебе и поверила…

Милый, выгляни в окно,
Одари хоть взглядом,
Неужели все равно,
Кто со мною рядом?

От близости Маремьяны, от ее голоса, от быстрой езды Чижиков будто пьянел. С ним творилось что-то пугающее и радостное. Внутри, в неподвластной рассудку и воле глубине, — крохотный язычок пламени, который, кажется, еле теплился, вдруг разом полыхнул, окатил заревом, обдал жаром все тело, маковыми пятнами проступил на запавших серых щеках, запокалывал кончики пальцев. Смахнув рукавицы, сбив на макушку шапку, Чижиков жадно глотнул хмельного ядреного воздуху, и у него закружилась голова. А Маремьяна прямо в душу ему глядела распахнутыми во всю ширь колдовскими глазищами, смеялась и пела.

Черт знает, как она пела! Голос струился из самой донной душевной глубины, вынося наружу столько чувств — сильных и ярких, — что коротенькие, на погляд пустяковые деревенские припевки, спетые Маремьяной, вдруг обретали какой-то глубинный смысл, и, слушая их, Чижиков замирал от восторга и неосознанной, сладкой тревоги. В нем росло и росло, заполняя все существо, запретное, необоримое желание.

Оно внезапно вспыхнуло еще тогда, на сходе, в челноковском Народном доме. Чижиков разгневался на себя и, как ему показалось, одним властным движением напрочь смел со своего пути это нелепое, непрошеное чувство, намертво подмял, расплющил его — без раздумий и сожалений. Правда, наутро, неведомо почему, он все-таки позвонил начальнику Яровского домзака, узнал, освобождены ли челноковские заложники, и очень обрадовался, услышав, что те уже дома. Сегодня, пока шел от волисполкома до дома Карасулина… нет, не думал о ней, но все чего-то ждал, оглядывался на каждый стук. калитки, на скрип шагов.

А Маремьяна пела:

Голубого не носить,
В оборочках не нашивать.
Нам друг дружку не любить,
Парочкой не хаживать…
Сердце бьется, сердце рвется,
Ровно голубеночек,
Ждет тебя и не дождется,
Дорогой миленочек…

Круто выгнув шею с развевающейся заиндевелой гривой, громко отфыркиваясь и всхрапывая, широкой, размашистой иноходью мчался рослый гнедой жеребец. Легкая кошевка все время запрокидывалась, скользя то на левом, то на правом полозе. До тверди утоптанный снег хрустел под копытами, по-собачьи взвизгивал под коваными полозьями. Ветер полоскал длинный конский хвост, кружил снежные крошки, хлестал по раскрасневшимся лицам Маремьяну и Чижикова.

— Целоваться-то тебе дозволено? — долетело до него.

Губы у нее холодные, трепетные, медовые.

В счастливых, хмельных глазах Маремьяны отразилось ослепительное солнце. Заглянул в них Чижиков и выпустил вожжи.

— По-чалдонски вот как целуются…

Обхватив его за шею, прикипела губами к губам.

Левую вожжу затянуло под полоз. Гнедко по колено забрел в снег, остановился.

— Сумасшедшая, — переводя дух, выговорил Чижиков тихо, с такой боязливой ласковостью, словно опасался, как бы не рассыпалась, не растаяла эта сказочная явь от звука его голоса.

— Наверно, — согласилась Маремьяна, кончиком языка поводила по губам, положила голову ему на грудь.

Даже сквозь полушубок он почувствовал ее щеку и, словно растворяясь, перестал ощущать себя, сознавать происходящее. Обнял Маремьяну так крепко, что та охнула…

Жеребец призывно заржал. Откуда-то издали долетело ответное ржание. Чижиков стряхнул оцепенение, подобрал вожжи.

— Помешкай, — просительно протянула Маремьяна. — Посидим малость. Так хорошо. Боле этого не будет… О-ой…

В этом, словно из самого сердца исторгнутом бабьем «о-ой» было столько и радости, и боли, и безнадежности, что у Чижикова зубы скипелись.

— Ты что, Маремьянушка?

— Назад мне надо… Вишь, деревня. Сто глаз в ей. Все насквозь высмотрят. За себя не страшусь, ко мне не льнет. А ты ить чека. Такое понаплетут… Сейчас вот… Чуток отойду— и обратно в Челноково. — И с горькой улыбкой, прикрыв влажные глаза, договорила, будто простонала: — И вся стежка наша, Гордеюшка…

— Да ты куда шла-то?

— К тебе. С того дня иду…

— Как же ты? — спросил потрясенный и счастливый Чижиков.

— Сказала мужику: к сестре в Лариху сбегаю, принарядилась и скараулила.

— Маремьянка ты, Маремьянка…

Она взяла его руку, прижала к своей щеке.

— Не чаяла, что эдак-то бывает. Прости, коли…

— Ты хоть подумала?

— Зачем?

— Я ведь…

— Знаю.

— И не боишься?

Маремьяна отстранилась. Сказала с вызовом:

— Не хватает мне тепла, вот и жмусь к огню.

— А ну сгоришь?

Снисходительно и жалостливо посмотрев на него, улыбнулась царственно, вроде милостыню подала, и совсем тихо пропела:

Головешкою не шает,
Как костер любовь горит.
Счастье только тот познает,
Кто на том огне сгорит.

— Послушай, Маремьяна…

— Молчи. Ни словечка. Не было ничевошеньки. Померещилось… Прощай.

Коротким поцелуем обожгла Гордеевы губы, выскользнула из кошевы.

Чижиков зажмурился и долго сидел в диковинном забытьи. Когда открыл глаза, дорога до ближнего лесочка была пуста. И впрямь как во сне…

Нехотя пошевелил вожжами.

Жеребец вышел на дорогу и остановился.