Дозор с бульвара Капуцинов - Баумгертнер Ольга Гартвиновна. Страница 10
Впрочем, нет, была еще одна поездка, аккурат полутора годами позднее! Это уж после инициации, после того, как ему преподали различие между обычными людьми и Иными. Лене тогда нестерпимо захотелось видеть отца и мать. Почему – он и не смог бы попервоначалу объяснить и лишь спустя месяц-другой признался себе, что ездил проститься. Так оно, по сути, и вышло. Нет, оба были живы-здоровы, и письма он слал в отчий дом исправно, и даже позволял себе слегка поработать с писчей бумагой, чтобы матушка, в десятый раз проливая над одними и теми же сыновними строками слезу, плакала не от тоски и тревоги, а от радости и родительского умиления; чтобы отец, рассказывая о письме знакомым и коллегам по земскому учреждению, довольно покрякивал и с гордостью крутил желтыми от табака пальцами седой ус. Так что в переписке он все еще поддерживал отношения с домом. Но более повидаться не ездил.
Однако ту поездку Леонид всю почти проспал, тревожно, горячечно. По пути туда – от нервных переживаний. По пути оттуда – и в самом деле залихорадившись от студеных ветров родного края. Но теперь ему вспомнилось, что и тогда он выглядывал в окно вагона. Солнце садилось, но еще не село, и оттого монотонный пейзаж искрился и переливался, слепя глаза и взбадривая дух. Сияющая равнина казалась сиюминутным воплощением того Света, к которому склонился Леонид в процессе инициации, а чистота и неиспорченность ее белоснежной гладкости была сравнима с чистотой нового бумажного листа, положенного перед собою на стол. Как поэт замирает перед листом, покусывая кончик пера и мечтая о прекрасных образах, так и Леня замер в трепетном ожидании своего чудесного будущего в новой ипостаси. Что-то он придумает? Что-то впишет в этот Свет своим существованием?
Леонид усмехнулся воспоминаниям (и сразу покосился на попутчика, не заметил ли тот усмешки, не отнес ли на свой счет?): вот они, четыре года, пролетели – не воротишь! Удалось ли за это время осуществить такие приятные для раздумий планы? Получилось ли внести свою скромную лепту в дело противостояния Света и Тьмы?
Вообще-то сам себе Александров представлялся ныне не активным членом кружка с революционными взглядами, с внутренней потребностью к борьбе и желанием непременно, одним махом изменить мир к лучшему. Сейчас он виделся себе в иной роли – в роли прилежного служащего, добросовестного естествоиспытателя, шаг за шагом движущегося по пути неспешного изменения мира, неразрывно связанного с познанием оного. Революция грядет – это ощутимо даже для тех, кто еще вчера был слеп и глух. Но Леонид не возглавит ее и даже, вероятнее всего, не окажется в самой гуще событий. Зато тот кирпичик, что он вложит в общее дело, вполне возможно, станет фундаментальным, основополагающим. Ибо что есть революция без участия в ней интеллигенции и науки? Пшик есть такая революция.
Все чаще на улицах в эту пору ему попадались такие же, как и сам он в недавнем прошлом, разночинцы и «вечные студенты» – в ношеных пальто и затертых кителях, с осторожными взглядами исподлобья и нервическими движениями. «Потерпи, дружище! – телеграфировал в таких случаях Леня мысленно. – Уже скоро, совсем скоро! Ты только потерпи…»
От воспоминаний Леонид перешел к мыслям о том, почему же он оказался в соседстве с Темным. Наверное, у Пресветлого были какие-то основания договориться с извечным противником – и скорее всего заранее, еще до того, как самому Леониду раскрыли историю с изумрудной друзой Сен-Жермена. Но что за резон в этом был для Темных?
Очевидно, те же мысли посещали и спутника. Длительное молчание тот все же нарушил первым, и сделал это самым немудреным образом: извлек небольшую дорожную флягу и две крохотные стопки.
– За успех нашего предприятия, Светлый?
Леня еще с юности ни вина, ни водки обыкновенно не пил. Однако здесь момент был щекотливый, если помнить о пункте про неуважение. Выход нашелся: он сделал неопределенное движение головой, могущее означать что угодно.
Темный Евгений истолковал жест как знак согласия.
– Начнем-ка загодя поражать француза. Это же «Наполеон»!
Он ухитрился ловко наполнить обе стопки размером немногим больше наперстка.
Леонид протянул руку за коньяком и вдруг почувствовал внутренний холод. Как будто где-то в глубине души приоткрылась форточка в морозный день. Тут же он ощутил, как ожила, толкнула Силой укрытая друза.
А потом… он провалился в Сумрак.
Вагонное купе стало похожим на кинематограф, только многократно замедленный. Даже обстановка изменилась, сделалась вроде театральных декораций. За окнами проплывали назад безжизненные предместья Москвы. Краем глаза Леонид заметил, что по углам купе угнездился синий мох – любопытно, какие страсти тут разыгрывались прежде?
Но невидимая холодная рука утаскивала Леонида глубже. Он знал, что попутчик не видит этого, даже сумеречным зрением. Для него сейчас Леонид покамест не закончил свое движение.
А еще глубже в Сумраке было холодно. И разумеется, здесь уже не было никакого поезда. Леонид ехал в закрытом экипаже, который двигался сам по себе. По крайней мере ни лошадей, ни иных каких сумеречных тварей здесь обитать не могло.
Рядом на обитом кожей диване сидел Яков Вилимович Брюс собственной персоной. Он был холоден, как вековой лед Берингова моря, и столь же бледен. Только в мертвенной ладони слабо светился изумруд.
Леонид протянул руку и прикоснулся к камню.
В тот же миг Брюс пропал. Так же, впрочем, как и движущийся экипаж. Пассажир поезда очутился теперь в старинной химической лаборатории, уставленной тиглями, перегонными кубами и причудливыми инструментами. В этой лаборатории царил полумрак. Горел огонь в камине, однако совершенно не давал тепла. При всем том огонь не был обманом зрения, его токи вполне ощущались – но не температура. Точно так же вели себя свечи в канделябрах.
Александров знал, где находится эта лаборатория. В Сухаревой башне. Хотя на самом деле никакой брюсовой лаборатории там давным-давно не было, даже в Сумраке. Все свои принадлежности Яков Вилимович перевез в имение, когда вышел в отставку. Оттуда он и отправился в Мир Теней.
Лаборатория в башне осталась только в сокровенных тайниках его сознания.
Гэссар как мог разъяснил несведущему Иному суть ритуала. Ученик может временно уступить свое тело учителю из Сумрака. Но сам притом в Сумрак не перемещается. Учитель занимает его бренную оболочку, а ученик квартирует в его сознании, оставаясь безучастным наблюдателем действий наставника или предаваясь размышлениям и созерцанию внутреннего мира ушедшего. Это тоже своего рода обучение, ибо живой учитель допустить ученика в собственную душу не способен – нет такого ритуала, не придумал его никто из Великих. Хотя, наверное, пытался.
Леонид мог сейчас исследовать лабораторию, читать манускрипты с записями на полях, сделанными рукой Брюса, его книги и дневники. Не мог он только покинуть Сухареву башню. Если выглянуть в окно, то увидишь там вдалеке ту же сумеречную Москву, какой ее запомнил хозяин лаборатории.
Но читать жизнь Брюса по книгам и распознавать его секреты Леонид почему-то считал недостойным, хотя ему вроде бы и подарили это право. Вместо этого он подошел к большому круглому столу. Там располагалась копия изумрудной друзы, слепок, оставшийся в памяти Брюса, который и помогал тому подниматься из глубин серого мира. А рядом стояла большая пузатая запаянная колба. За выпуклым стеклом клубился белесый туман, чуть подсвеченный изумрудной соседкой. Но стоило Леониду сосредоточиться, как в этой колбе, словно в хрустальном магическом шаре, он видел все то же купе поезда и сидящего напротив Темного. Он видел глазами Брюса, правда, в фокусе, искаженном сосудом.
Как он слышал голоса, оставалось загадкой.
…Когда трансформация случилась первый раз в присутствии Гэссара и Пресветлого, Петр Афанасьевич попросил вызванного из небытия посмотреть в зеркало, чтобы дать возможность и Леониду увидеть сумеречного наставника. Вопреки расхожим суевериям ушедший Брюс в зеркале отражался. Леонида крайне удивило, что изменению подверглось не только тело, о чем его предупредили, но и одежда. Каким-то непонятным образом пиджак кинематографиста превратился в камзол, сорочка сделалась кружевной, брюки преобразовались в кюлоты, а ботинки – в остроносые башмаки с пряжками. На голове словно вырос парик, а в руке неизвестно откуда появилась трость.