Вечный Грюнвальд (ЛП) - Твардох Щепан. Страница 22
А потом они начинают говорить о политике, и вот тут уши у меня не закрываются, вот тут оно все и начинается: немец плохо отзывается о каком-то Книеболо, но тут до меня доходит: так он называет Гитлера [44]! А потом Тржебиньский, пьяный: ругает нашего Вождя, ругает Рыдза-Смиглего, все время он говорит, что тот павиан, дурак, идиот, используя те же эпитеты, которыми награждает меня, also говорит, что дурак, потому что только дурак послал бы тогда солдат в Норвегию; а немецкий капитан, к моему изумлению, полностью с Тржебиньским соглашается, мол, и вправду, дурак. А потом Тржебинький оскорбляет Вождя, называет его сволочью, Дызмой, что, насколько я понимаю, снова является отсылкой к какому-то роману [45], а еще русско-чешской гнидой — то есть снова, будто бы не поляк, будто бы не настоящий.
И это уже переполняет чару горечи. Больше мне уже заметок не надо. Я иду спать, а господа писатели пьют и болтают до утра.
Утром же с помощью двух стаканов подсолнечного масла я вызываю у себя ужаснейший понос и рвоту, а находящийся в состоянии страшного похмелья Тржебиньский приказывает мне доложиться старшему штурмкеровнику, командующему всем нашим плацдармом, и, в соответствии с предположениями, меня отсылают вниз. Мне только необходимо будет подождать, когда гостящий у нас капитан пожелает уехать назад, семьдесят километров до Пшавели.
Немецкий капитан и Тржебиньский, оба в состоянии похмелья, совместно завтракают и разговаривают, как мне кажется, уже серьезней. Похоже, с похмелья всегда люди говорят о серьезных вещах. Тржебиньский рассказывает капитану о польской империи, которая может возникнуть, если поэты укажут путь, если поляки откроют в себе волю, чтобы эту империю построить. Немец же говорит Тржебиньскому, что видит в нем самого себя двадцатилетней давности, видит молоденького лейтенанта Sturmtruppen, ведущего свою роту в атаку. А Тржебиньский выдает в ответ, что молодость не означает глупости, если тот это хотел сказать. Но немец успокаивает его: мол, нет, а потом Тржебиньский прибавляет, что никаких рот в атаку не водит, а только уже три месяца торчит в этом абсурдном селе в одной землянке с этим павианом Шильке, потому что штаб запретил квартировать по домам горцев, так что он торчит в землянке и пробует читать, и ему кажется, что вот-вот он сойдет с ума, и страшная тоска по женщинам, по городам, даже по войне, и по Варшаве.
По войне тоскует. И по Варшаве. Сукин сын. Как же я их всех ненавижу. Таких как они. Штурмовики всегда в контре с обычной инфантерией они, а еще пилоты истребителей, антиномия обычного пехотинца, тонущего в окопной грязи, того, кто больше чем врага ненавидит собственного командира, который из своего бункера посылает его на поля смерти, и своего короля или же императора или же президента, которые начали эту чудовищную войну, а сам он хотел бы только одного: вернуться домой, к столу с едой, к теплой кровати, к жене и детям. А штурмовики в совершенно других мундирах, в покрытых камуфляжем шлемах, с другим оружием, в панцерах, с гранатами в больших мешках под мышками, с боеприпасами в патронташах, обвешенные пистолетами, ножницами для резки колючей проволоки, с заостренными саперными лопатками; штурмовики, которые вовсе не желают выжить, а только хотят драться; штурмовики, которые для такого как я солдата и мне подобным страшнее врага, поскольку именно они нарушают неформальные перемирия, это они делают наших жен вдовами…
А потом они усилят ряды фрайкорпусов и Стального Шлема, и мы из окон будем глядеть, как они на улицах дерутся с коммунистами, мы будем глядеть, прячась за занавесками, а они будут думать о нас с презрением.
И Тржебиньский точно такой же, как он, как весь первый набор" Венедии", когда необходимо было тайком пробираться в Берлин, потому что паспортов фалангистам давать не хотели, так что шли туда только лишь самоотверженные, а потом все собрались во Франции.
А Тржебиньский спрашивает у немецкого капитана, чем тот занимался все время после войны, и немец рассказывает про учебу на биологическом факультете, Тржебиньский же рассказывает ему с некоторой отстраненностью про дружбу Гитлера и Пясецкого [46]. И снова начинает плохо говорить о Пясецком, что это, мол, такой тип, что с любым бы договорился, и если бы, к примеру, так было бы выгодно, он и с большевиками бы договорился.
А потом мы едем, и меня забирают в Sd.kfz, и вновь я преодолеваю ту адскую дорогу до Пшавели, которая и многих здоровых доводит до блевоты. К счастью, водитель машины знает ее прекрасно, к счастью, потому что в одном месте внизу все еще можно видеть "кеттенкрад", гусеничный мотоцикл, который упал вместе с двумя молодыми из-под Ржешова, и они до сих пор там лежат, потому что не нашлось никого, кто побеспокоился бы спуститься вниз по склону за кеттенкрадом или, хотя бы, за трупами.
Короче, едем мы вниз, стуча о пластины кожуха, капитан пялится на горы, а я на капитана, лично меня пейзажи ну никак не интересуют. Ненавижу немцев, по-настоящему ненавижу немцев. Ненавижу все немецкое, ненавижу romantische lieder, которые наш verbindungoffizier (связной офицер — нем.) Клозе постоянно заводит на проигрывателе, потому что именно такой аккомпанемент необходим ему для отчаяния, ненавижу и прусский способ жизни, ненавижу Гёте и Канта, ненавижу Гитлера, Allgemeine-SS, Waffen-SS, Luftwaffe, Heer и Kriegsmarine, ненавижу нацистов и терпеть не могу Томаса Манна, который ненавидит нацистов, ненавижу баварские пейзажи и терпеть не могу замки крестоносцев в Пруссии, говоря проще: ненавижу немцев.
А потом гляжу на стрелка, который вместо того, чтобы спокойно сидеть внутри, стоит у машингевера, прижимая приклад к плечу, а пулемет крутится, и в результате подскакивающая на ухабах машина подкидывает стрелка, а молчащий ствол пулемета выписывает абсурдные кривули по небу и горным склонам.
Короче, гляжу я на этого идиота, который держится за пулемет, и на его бело-красную эмблему на левом рукаве, и думаю о том, насколько же я ненавижу поляков: ненавижу Мицкевича, который даже хуже, чем Гёте, потому что никому, кроме поляков, не нужен; ненавижу Королевский замок в Варшаве, который я с удовольствием бы взорвал нахрен вместе со всей долбаной Варшавой, и лучше всего — вместе с Вавелем; ненавижу польские восстания, Словацкого, пилсудчиков, ненавижу эндеков вместе с пэпээсовцами, народников, прогрессистов, польских евреев, поэтов из Скамандра [47] и косиненов; еще ненавижу Шопена и плакучие ивы, и те пугающие, покрытые плесенью туч равнины, где каждый куст искушает человека: ну привяжи ко мне петельку, буду удерживать тебя мягко и ласково.
И ненавижу я одних и других за то, что вырос среди них, словно сорняк между рожью и пшеницей.
В конце концов, мы спускаемся вниз, на самый низ, в Ахмету, и я говорю, что до лазарета доберусь и сам, они только пожимают плечами, какое им до меня дело, кому я нужен: мишлинг, плевел, людской отброс — какое дело рыцарям до такого.
Ну и ладно, сволочи, вам на меня наплевать, только я вовсе не иду в лазарет, а иду я в GFP, то есть в Geheime Feldpolizei (полевая секретная полиция — нем.). Я иду, чтобы подать рапорт.
Я прекрасно знаю, куда мне идти, хотя мало кто знает, кто из непримечательных военных чиновников чем занимается, я же прекрасно знаю, где находится контора капитана GFP. Там я бывал уже неоднократно.
Так что бывал я у гауптмана Дуллика, тихого и серенького в своем скромном мундире без знаков отличия, а он меня принимает сразу же, усаживает на стул перед своим столом, угощает шнапсом и сигаретой, после чего собственноручно записывает мое объемное сообщение, а я сообщаю все, что происходило. Ничего не прикрашиваю, но и не умалчиваю, устав есть устав..
Потом мне делается нехорошо, но я еще нахожу силы подписать свои признания и отправляюсь в лазарет. И никто меня не подозревает в попытке вредительства самого себе: в конце концов, здесь мы чуть ли не на каникулах, большевики далеко, их отпихнули за Волгу, за Астрахань, здесь мы чуть ли не на горном курорте, так кто бы мог устраивать себе членовредительство? Ну да, это вам не Сочи и не Батуми, где имеются море и жара, но во многих местах ведь по-настоящему хуже, ведь можно попасть на фронт или в службу борьбы с партизанами, что еще хуже. Так что мне попросту диагностируют пищевое отравление, и через пару дней, поправившийся, я возвращаюсь в Омало с машиной, доставляющей продовольствие.