Вечный Грюнвальд (ЛП) - Твардох Щепан. Страница 24
Германия была идеей, принципом, смыслом — Мать Польша существовала физически, своим подземным белым телом. Каждый из нас касался этого тела, бледного, словно дрожащая плоть личинок, мягкого и красивого тела, она же касалась нас миллионом своих рук, вычерчивая у нас на лбах священные знаки.
И потому-то, предать Германию было, как предать идею, предать и утратить всяческий смысл — а предать Мать Польшу, это было все равно, что предать мать, изменить самому себе, ибо наши тела Мать Польша лепила из самой себя, точно так же, как из самой себя лепила она аантропных рыцарей.
Только Мать Польшу я тоже предавал. Плакал я, вспоминая свою матушку из истинного в-миру-пребывания, то создание без практически какой-либо формы, свою матушку, которая миру нашего истинного в-миру-пребывания могла служить лишь отверстиями своего молодого тела, свою матушку, которая жила столь слабо, как будто бы практически и не жила, ее, смыслом жизни которой было стать подстилкой для мужских тел, а я же, королевский бастерт, был ее единственным утешением и радостью.
А она, немка по крови и рождению, тоже каким-то образом была в Матери Польше. И, тем не менее, предавал я это громадное белое тело, которое пульсировало под моими ногами.
Помню: был я аантропом, был аантропным сопровождающим — стрелком из гончей хоругви, потому на панцере носил сине-желтые цвета. Легкий панцер запитывался газовой турбиной мощностью в две с половиной тысячи механических лошадей, и это был быстрый панцер, приспособленный для погонь и маневров, а еще для эскортирования боеходов. И, будучи поляками, мы не врастали в наши доспехи, иногда покидали их после службы, а тела наши были аантропные, могучие и красивые. И потому помню, что был я мастером фехтования в доспехе, фехтования, что велось в мензуре действия наших сенсоров или в мензуре чувствительности Матери Польши, фехтования, которое принципы vor и nach довело до совершенства, поскольку оно основывалось только лишь на vor и nach. На том, чтобы всегда опередить атаку, ибо не было никакой защиты от атаки панцера, равно как не было защиты от моей атаки; композитный доспех мы носили только лишь потому, что он был красив, и затем, чтобы он защищал нас перед кнехтами.
И в то же время был я поэтом в доспехе.
Я писал стихи на пергаменте, выделанном из кожи германских фрайтнахтегерей, исключительно тех, которых убил лично, и темой каждого стихотворения была Она: единственная, которую мы любили, и та, за которую каждый из нас ревновал до безумия, как будто бы веря, что мы суть способны заполнить и удовлетворить каждое из миллиона ее лон, а она ведь была вечным неудовлетворением и вечным желанием жертвы.
Так что убивал я фрайнахтегерей и писал стихи на их кожах, а трудолюбивые людские помощники оправляли их в костяные рамки.
А потом я писать перестал, так начал бояться собственных стихов. Стихи тогда писались весьма формально, всегда польскими гекзаметрами, и в этих своих гекзаметрических строфах я вдруг заметил то, что сильно похожи друг на друга: мы и немцы.
А грехом было даже подумать об этом. Я же размышлял и даже пытался втолковать. Прежде всего: никакой Германии нет, Германия — это всего лишь понятие, а вот Мать Польша существует на самом деле, я могу прикоснуться к ней, она под поверхностью почвы, медленно растет, перемещает наши границы, разрастаясь под землей, словно грибница, выпивая наши реки и море, питаясь всяческой органической материей, и она знает каждого из нас, каждого из нас любит, и вознаграждает за добро, а за зло — карает.
И различаемся мы во всем. Они строят черные замки, нацеленные в небо, мы же строим усадьбы и широкие замки из теплого песчаника. Сражаемся мы тоже иначе: они из войны сделали науку, мы сделали из нее искусство, у них штаб управляет каждым солдатом с непосредственной точностью, и это он за солдата нажимает на спусковые крючки их вооружения, панцергренадиры и фрайнахтегкри не понимают того, что, собственно, они делают; у нас же Мать Польша пахнет Приказами из своих желез, и потому наши атаки совершенно другие, чем немецкие.
У них, у немцев, имеются свои самочки, людские и аантропные, у нас же самочек нет, потому что единственная женщина — это Мать Польша, которой мы служим, и в которой слились гены всех женщин, которые когда-либо существовали, она — мать, сестра и жена нас всех, только ее киски мы жаждем, только ее соками желаем смаковать, только лишь с ней желаем мы ложиться, только ее мы любим. Потому-то польские аантропы никогда не насилуют немецких женщин, они их сразу же убивают. А после того, как их церстореры захватят шмат тела Матери Польши и отсекут его от остальной плоти некротическим ядом, немецкие аантропы не оскверняют ее половых органов. Но случается такое с крестоносными кнехтами, случается и с нашими неизмененными; таким вот образом оставляют свое семя в лонах Матери Польши, наши же самцы тоже копулируют с их маленькими матерями, если мы захватим какой-нибудь их лебенсборн; временами от этого нарождается хилое, больное, деформированное потомство, которое и они, и мы, сразу же убивают, точно так же, как животновод сразу же убивает потомство крольчихи и крысиного самца, ворвавшегося в кроличьи клетки.
Во всяком случае: у них женщины — служат мужчинам, у нас же: это мы служим единственной Женщине. У них же, в конце концов, имеется Кровь, так что все они, как бы одна плоть — мы же едим, осуществляем обмен материи и удаления по отдельности; у каждого из нас имеются свои собственные аантропные органы, и в то же самое время все мы одновременно принадлежим Матери Польше.
Питаемся мы на пирах: собираемся в имениях, где Мать Польша вырастает из гумна громадной грудой тела, покрытого грудями, и каждый их нас присасывается к своей сиське, и кормит нас Мать Польша из грудей своих молоком густым, желтым словно сера, и это наша единственная еда и питье, и единственное материальное вожделение, и мы сжимаем эти переполненные серой сиси Матери Польши, ласкаем их, мы обязаны ласкать их, чтобы из сосков полилось молоко; и мелкие самцы, неизменяемые при этих пирах, имеют серию малых польских оргазмов.
И совершенно иначе выглядит Страна: у них все уложено мужской рукой в знаки и символы — в руны и розетки солнцеворота, башни замков имеют свое значение, огонь имеет значение, и громадные словно вавилонские небоскребы памятники имеют значение, и поля бауэров из романтической живописи имеет значение, хотя выглядят, будто бы определила их рука природы. А Мать Польша, прикрытая тонким слоем земли, выделяет в почву навоз и позволяет насти на себе деревья и траву, что стелется под ноги аантропным рыцарям и боеходам, когда они ступают по ней; и позволяет расти ивам, которые обнимают их свисающими ветвями и глядят их, ласкают их, движутся, оживляемые ее волей; и растут на Матери Польше цветы, пахнущие Приказом. У них весь край звенит песнями Шуберта. Мать Польша предпочитает пение птиц и мазурки Шопена днем и ноктюрны Шопена ночью, в особенности же: ноктюрн фа-минор, опус пятьдесят пять, номер первый.
Но обманулся бы тот, кто посчитал пейзаж Матери Польши идиллическим: ибо под крестносным панцером провалится земля, если бы неразумно вступил бы он на тело Матери Польши, предварительно не убив его. Потому-то и имеются у крестоносцев церстореры, которые, пересекая нашу границу, вгрызаются в плоть Матери Польши и травят ее некротическим ядом, так что отмирает плоть от границ, но отрастает наново, когда отбросим их после прекрасной контратаки лавой. А на фоне все время играет шопеновское фортепиано, и никто уже не помнит, что его фамилия — французская, потому что никто уже не помнит о каких-либо французах, что вообще существовали какие-то французы, пожрали мы их, нет уже французов, нет уже евреев, нет русских, англичан, испанцев, никого нет.
И отравляет нас их Кровь, Blut Гкрмании, и потому-то должны мы их убивать издалека, ведь достаточно капле крови просочиться сквозь панцирь, умираем мы от их крови, словно пораженные цианидом.