Первый великоросс (Роман) - Кутыков Александр Павлович. Страница 24
Верующие, что приходили в этот лесок, и взаправду подмечали в местных жителях бесхитростность, простоту, удивительную откровенность. Будто другой народ, ни на кого не похожий норовом своим. И животные поспешили покинуть переменившиеся места. Одним словом, здесь все было, как в дреме. Суровые, въедливые взгляды истуканов, оставшихся единственными обитателями леска, полновластно господствовали тут. Казалось, идолы гонят прочь всех, кто на них не смотрит и о них не думает. Увлечься заботами жизни своей под наблюдением строгих богов было невозможно.
Перунов лес отстоял от Ходуниного двора аккурат на полпути до Поречного. В сторону капища по дороге не имелось ни одного дома. Лишь спрятавшиеся где-то птички подавали скромные голоса. Иногда на самом капище можно было встретить народ из округи. Но начнется здесь скоро другое дело. Стянутся сюда на лето молодецкие ватаги: разношерстные и лоботряные. Настоящие же верующие посещали идолов круглый год: и в зимние праздники — Хорса, Велеса, и в летние — Купалы, Ярилы и снова Велеса — летнего…
Подошли к горе с остроликими богами. Гульна сразу же заговорила с ними быстрым речитативом — с надрывным трепетом, с придыханием и с упрямой верой. Ее состояние передалась всем, кто стоял за нею. У Свети по коже побежала дрожь. Стреша, не дыша, внимательно слушала, что говорит Гульна. А та поднималась по склону дальше и выше, слова расплывались, превращаясь в тишине редколесья в музыку. Девушка пошла за ней, держась на расстоянии, чтобы только речь просящей сделалась понятной. Вникала в мудреные, прекрасные, сильные словеса, чувствуя, как через живот приятным теплом все тело от маковки до пят наливается негой и благостью. Она чуть не упала, зачарованная.
Светя дивился разности лиц болванов, шарахаясь по склонам боле из любопытства. Он и во время прежних хождений тут ощущал, что полностью поглощается ровными думами, которые ни о чем и обо всем понятном, предельно ясном. Такие мысли за пределами Перунова леса его не посещали. Обрядов он не знал да и не хотел, но на капище ходить не отказывался. Тяга.
Подошел к матери. Та полулежала на боку возле статуи Мора и запросто с ним разговаривала, объясняя все самое-самое хорошее про Некошу. Светя улыбнулся и отвернулся глянуть на ребят.
О, боги! Паробки смеялись над истуканами! Ярик пытался влезть на столб — Птарь попросил проверить возгрю в носу идола. Мать ничего не замечала, полностью отдавшись беседе.
— Мама, приструнить их?
— Боги не глупы — разумеют. Обижать детей не станут. Ребята вырастут и поймут. Покаются за грех.
— А если не поймут и не станут каяться?
— Накажут… Коль хорошее будет невдомек, бобыня найдет миг, чтоб богов им вспомянуть. Но не сейчас, сын, — когда вырастут.
— Гляди — уже наказал!
Ярик не долез до верхушки, где красовалась гордая голова внимательного идола. Измазался в бурой смоле и, озираясь на взрослых, поспешно сполз. Грязный, ни за что не взяться — все липнет!.. Птарь сбежал от него. Извазюканный парень принялся с тщанием оттираться травой.
— Нужно другое рубище, мать. Видно, это уже не оттереть, — предположил Светя, вставая перед Гульной и заслоняя удрученного Ярика.
— Видишь, наказал взрослых, нас… Эх, знать бы — рубу поплоше ему дала.
Стреша улыбалась, глядя сверху на ребят. Гульна взяла девицу за плечи и повела куда-то.
Светя пошел к вершине. Там высился Перун. «Страшный, неприятный, суровый, неродной — а на самой что ни на есть высоте! Чужой… То ли дело — Световид четырехликий: непонятный, разный, притягательный, щедрый, а стоит с большим требищем пониже…» — заключил осмотр Светя.
А Гульна подвела Стрешу к странному столцу. На его вершине была высечена бабья голова с большими глазами, на теле-столбе — еще три лика с большими губами. Гульна погладила рукой истуканшу и сказала:
— Вот, Ляля, Ладина моя. Ляля, зажги ее сердце, остуди маковку, вяжи крепко ужищами, чтоб меч холодный их не сек, держи ее путами тугими и вящими с нашим Полелем!..
Девушка испугалась немного. Ворожба какая-то непонятная… Все помутилось в сердце и в мыслях ее.
— Ступай, дочка…
Девушка спустилась с холма и подошла к ребятам. Им уже все тут надоело. Один грязней другого, от просмоленных столбцов неотличимые… Хотела помочь Ярику. Достала из кармана тряпочку, которых дома надавала ей Гульна, и принялась было тереть, но парень отпихнул ее:
— Уйди, дура! На тебе! — Он грязным рукавом мазнул ее по лицу. Нос и щека прелестницы тоже украсились смолой.
— Ну, держись! — Девка плечом прыгнула на Ярика, свалила с ног и, вцепившись в слипшиеся патлы, принялась волтузить чумазое лицо по земле. Брат сего не ожидал, но развеселился и выкрикнул:
— Эх, девка, не повезло тебе! Щас будешь горько плакать!
Однако слишком сопротивляться не спешил. А тут подбежавший Птарь сбил сестру наземь…
Проснувшийся Щек долго никак не мог понять, где находится. Нудила тупая, гудящая боль, подергивая распухшие пальцы пробитой ноги. В глазах стояла ужасная картина вчерашнего боя, в ушах до сих пор отчетливо скрипели похоронные возки. Нет больше Малка… О, ужас!.. «Никто, кроме меня, из знавших его не ведает о смерти братца… А ведь не пересядь мы, возможно, он был бы жив, а я… Нет, я не могу умереть так рано… Сколь же годов было Малку?..»
Щек начал вспоминать. Если ему двадцать шесть, двадцать седьмой, а они со Светей годки, то про Малка разговор был, что он в половину младше Свети. Старики так и гуторили: «От старшего до малого веревочка с узлами. Кажен узел — то годок. Яичко с первым узелком — Птарь, дальше пустой узелок, дальше Ярик, дальше пусто, дальше Малк…» Ногтями скребя возле раны, Щек поминал стариков, считая года братьев. «По Светиной верви — от рождения на половинке яичко Малка держалось. Стало быть, Светя тогда был старше Малка на всю жизнь мальца… Недолгую жизнь… Когда ж разговор велся? В последний год жизни Ходуни — значит, два года тому минуло…»
Из комнаты, где вчера довелось мыться, Щек услыхал шум льющейся воды, стук деревянных бочек. Он встал и направился туда. В щелку усмотрел, как хозяева из опрокинутой бочки достали огромную, напитавшуюся квасами шкуру и пытались один край ее перекинуть через палку. В открытых оконцах комнаты светились остатки киевского дня. «Ба, еще ж вечер, но хорошо что встал!..»
Хозяин, хозяйка, три их дочки в исподнем, видимо, наверстывая не сделанную из-за битвы работу, облитые водой и квасцами, волохались со шкурой. Намокшие кремового цвета рубы туго обтягивали сластные формы баб и девок. «Маманя стара и слишком добра, а эти — хороши!» — отметил мужик. Айкали, ойкали девки — старались… Светло-коричневые груди с сосцами, ягодицы и бедра так и перекатывались под мокрыми рубахами. Молодухи сгибались, садились, дотягивались…
Не смея зреть такой блазн, Щек бесшумно похромал на улицу, вспоминая, где выход. Не отходя далеко от двери, справил надобность и вернулся в постелю.
«Хороши те, грудастые! И малышка лепа: власья — как у мокрой выдры прилизаны и блестят, летним дождиком переливаются; от грудок — одни пупыри…»
Мужик отвернулся, будто спит, но увиденное стояло перед глазами. Переключил скорей мысли на подсчет возраста братьев. «Два года назад, за год до смерти Ходуня, Свете было двадцать четыре. Малку двенадцать… Молодец Некоша, что веревочки узлил… Значит, сейчас нам со Светей по двадцать шесть, а Малкуне-покойнику, прими его Мать-Земля-сырая, четырнадцать. Ярику двенадцать. Птарю десять. А Стрешка, вроде, ровня Ярику…» Снова вспомнились тугие бедра под мокрыми одежами и, забыв про тянущую ногу, Щек незаметно заснул.
…Снилось гулянье в ночь Купалы. Девицы заглядывали ему в лицо, говорили, говорили, щебетали… Парней не было — одни девки да бабы. Смысл напеваемых ими речений не ухватывался. Среди звуков особенно сильно настораживала невесть как проникавшая через гомон тишь… Вроде, за деревьями стоял мужик спиной к ним. Почему-то Щеку казалось, что тот слушает его веселые разговоры с девками А бабы этого призрака в мужском образе не замечали и лезли, лезли, приставали, ждали ответа мужского. Красивые все, как одна, и жались только к Щеку!.. А он пошел мимо дымных костров в тишь к мужику.