Дорогой мой человек - Герман Юрий Павлович. Страница 106

– Очень умный. Всегда понимает – если бомбы. И не любит. Хотите позавтракать, док?

– Нет, – из гордости сказал Володя, хоть есть ему и хотелось. – Нет, Джек, я сыт. Желаю вам счастья.

Они пожали и потрясли друг другу руки. И Устименке вдруг стало хорошо на душе.

– А, док! – сказал Невилл, когда он вошел в палату. – Зачем вы бегаете под бомбами?

– Тороплюсь к своему очень богатому пациенту! – сказал Устименко. – У меня же есть один раненый и обожженный лорд, классовый враг из двухсот семейств Англии. Потом я ему напишу счет, и он мне отвалит массу своих фунтов. Я разбогатею и открою лавочку. Вот, оказывается, в чем смысл человеческой жизни…

Невилл улыбался, но не очень весело: Володя все-таки изрядно допек его этими фунтами и частной практикой.

– А почему вы так долго не показывались?

– Война еще не кончилась, сэр Лайонел. И ваши друзья Гитлер, Геринг и Муссолини еще не повешены. Есть и другие раненые, кроме вас…

Летчик смотрел мимо Володи – куда-то в дверь.

– Я тут немножко испугался без вас, – безразличным тоном сказал он. Вчера вдруг изо рта пошла кровь…

«Вот оно!» – подумал Устименко. И велел себе: «Спокойно!»

– Это возможно! – стараясь говорить как можно естественнее, произнес он. – У вас же все-таки пуля в легком, и порядочная… Она может дать и не такое кровотечение…

– Меня не надо утешать, – ровным голосом сказал Невилл. – Этот болван Уорд вчера испугался больше меня, но все-таки, несмотря на все ваши утешения, я чувствую себя хуже, чем раньше…

Володя не ответил – смотрел температурную кривую.

– Отбой воздушной тревоги! – сообщил диктор из репродуктора. – Отбой! и, сам прервав себя, заспешил: – Воздушная тревога! Воздушная…

– Очень скучно! – пожаловался пятый граф Невилл. – Мои соседи целыми днями сидят в убежище. Пока шли дожди и висели туманы – они шумели здесь, это было противно, но все-таки не так одиноко. А теперь прижились в убежище, пустили там корни: играют в карты и в кости, пьют виски и наслаждаются жизнью. Пустите меня к вашим ребятам, я знаю – рядом летчики. Один парень заходил ко мне, и мы поговорили на руках – летчики всего мира умеют объяснить друг другу руками, как он сбил или как его сбили…

Володя молчал.

– Ну, док?

– Это нельзя.

– Но почему, док?

– Потому что ваш Черчилль опять будет жаловаться нашему командованию, что для вас не созданы условия и что вас обижают.

– Неправда, док! Вы просто боитесь, что я увижу, насколько хуже кормят ваших летчиков, чем этих проходимцев? И боитесь, что я увижу эти ужасные халаты вместо пижам? И что там паршивые матрацы? Ничего, док, я все это и так знаю, а что касается до бедности, то в детстве мы с братьями играли в «голодных нищих», и это было здорово интересно.

– Здесь у нас не детские игры, – холодно произнес Володя.

– А про Уинстона вы сказали серьезно или пошутили? – спросил Лайонел.

– Совершенно серьезно.

– Я все скажу маме, а мама скажет его жене, – деловито пригрезился пятый граф Невилл. – Вы не улыбайтесь, они часто видятся.

Володю разбирал смех: такой нелепой казалась мысль, что мама этого мальчишки кому-то что-то скажет и Уинстон Черчилль распорядится прекратить безобразия, прикажет слать караваны один за другим, велит открыть второй фронт.

– Налили бы вы нам обоим виски, – попросил Невилл. – Все-таки нам, насколько мне известно, предстоит совместное путешествие! И мы выпили бы за пять футов воды под килем…

– Откуда вы знаете, что нам предстоит совместное путешествие?

– Вам полезно повидать мир! – с усмешкой сказал Лайонел. – И вам понравится морской воздух. Впрочем, если вы не желаете, я помогу вам остаться здесь… В арктических конвоях действительно обстановка нервная…

Володя хотел было выругаться, но не успел, потому что совсем неподалеку – куда ближе района порта – грохнули две бомбы. Госпиталь дважды подпрыгнул, и Невилл сказал:

– Между прочим, на земле довольно противно, когда они начинают так швыряться – эти боши. Как это ни странно, но я никогда или, вернее, почти никогда не испытывал бомбежки, лежа в кровати, беспомощным. В воздухе веселее.

– У вас странный лексикон, – сказал Володя. – Противно, веселее! Словно в самом деле это какая-то игра…

Он ушел, так и не дождавшись отбоя тревоги. Снизу от рыбоконсервного завода тянуло вонючим, едким дымом, истребители шныряли за облаками, разыскивая прячущихся там немцев, суровые бабы-грузчицы покрикивали мужские слова:

– Майна!

– Вира, помалу!

– Стоп, так твою!

С верхней площадки трапа огромного закамуфлированного «Либерти» вниз на баб в ватниках скучно смотрели американские матросы, один зеркальцем пускал на них солнечных зайчиков, другой, сложив ладони рупором, кричал какие-то узывные слова. И повар в колпаке, чертом насаженном на башку, орал:

– Мадемуазель – русськи баба!

– Где «Пушкин» стоит? – спросил Володя у остроскулой коренастой женщины, повязанной по брови цветастым платком.

– Ишь! Свой! Морячок! – сказала коренастая.

– Не чужой, ясно! – стараясь быть побойчее, ответил Володя.

– И вроде бы даже красивенький!

Коренастая полоснула по Володиному лицу светлым, горячим взглядом, усмехнулась и проговорила нараспев:

– Девочки-и! К нам мальчишечка пришел! Пожалел нашу долю временно вдовью. Управишься, морячок? Нас много, офицерик, и все мы хо-орошие!

Заливаясь вечным своим дурацким румянцем, Устименко забормотал что-то в том смысле, что он не расположен к шуткам, но бабы, внезапно развеселившись, скопом пошли на него, крича, что обеспечат ему трехразовое питание, что зацелуют его до смерти, что он должен быть настоящим патриотом, иначе они его здесь же защекочут и выкинут в воду треске на съедение…

Подхихикивая, Володя попятился, зацепился ногой за тумбу, покатился по доскам и не успел даже втянуть голову в плечи, когда это произошло. Очнулся он оглушенный, наверное, не скоро. Попытался подняться, но не смог. Полежал еще, потрогал себя (цел ли) не своими руками – руками хирурга. Пожалуй, цел. Увидел облака – дневные ли, утренние, вечерние – он не знал. Увидел борт «Либерти» – огромный, серый, до самого неба. И опять небо с бегущими облаками, бледно-голубое небо Заполярья.

Только потом он увидел их. Они все были мертвы. Да их и не было вообще. Было лицо. Потом рука. Отдельно в платочке горбушка хлеба – завтрак. Часть голени – белая, отдельная. Еще что-то в ватнике – кровавое, невыносимое…

Даже он не выдержал. Шагах в двадцати от этой могилы его вывернуло наизнанку. И еще раз, и еще! А когда он вновь ослабел и привалился плечом к каким-то шпалам – услышал стоны.

Эту женщину швырнуло, и она умирала здесь – возле крана. Он попытался что-то сделать грязными, липкими, непослушными руками. И тогда сообразил Про «Либерти» – огромное судно, где есть все – и врачи, и лазарет, и инструменты, и носилки…

Качаясь, неверными ногами он пошел вдоль борта по причалу. Но трапа не было. Не сошел же он с ума – там, на площадке трапа, матрос пускал зайчиков и кок в колпаке орал оттуда: «Мадемуазель, мадемуазель!» И трап висел – огромный, прочный, до самого причала.

– Эй, на пароходе! – крикнул он.

Потом сообразил, что им там, наверное, не слышно, вспомнил, что у него есть коровинский пистолет, и выстрелил. Расстреляв всю обойму, Володя прислушался: нет, ничего, никакого ответа.

Задрал голову и ничего не увидел.

Ничего – кроме огромного, до неба, серого борта.

Они убрали трап – вот и все, чтобы не было хлопот, чтобы к ним никто не лез и чтобы та бомба, которая была сброшена на них, а попала в русских женщин, не мешала их привычному распорядку.

Тяжело дыша, охрипнув, с пистолетом в руке он вернулся к этой последней – умирающей. Она была уже мертва, и никакие американские лазареты ей бы теперь не помогли.

А над портом опять выли сирены, возвещая начало нового налета.

Медленно, ссутулившись, вышагивая с трудом, он отправился искать «Пушкин».