Дорогой мой человек - Герман Юрий Павлович. Страница 103

Они были здесь все вместе – живые и ушедшие, это был военный совет при нем, при рядовом враче Устименке, но сражением командовал он. И, как настоящий полководец, Володя не только вел в бой свои войска, свои уже побеждающие армии, но вел их с учетом всех обходных возможностей противника, всех могущих последовать ударов в тыл, клещей, котлов и коварнейших неожиданностей. Он не только видел, но и при помощи своего военного совета предвидел – и вот наконец наступило то мгновение, когда он больше мог не задумываться о сложных и хитрых планах противника.

Маленькое ухо вновь порозовело, пульс стал ровным, дыхание – спокойным и глубоким. Отвратительная старуха с пустыми глазницами и ржавой косой ничем не поживилась этой ночью в подземной хирургии. Операция кончилась. Сестра Кондошина сказала измученным голосом:

– Это что-то невероятное, Владимир Афанасьевич. Сам Джанелидзе…

– Он мне, между прочим, здорово помог сегодня – ваш Джанелидзе, – тихо прервал Кондошину Устименко.

Он сидел на табуретке, позабыв снять марлевую повязку со рта, плохо соображая, совершенно пустой, как ему казалось. И внутри у него все дрожало от страшной усталости.

Вот в это мгновение он и узнал Варю.

Дыхание ее было спокойным, она еще не пришла в себя. Запекшиеся, искусанные губы ее вздрагивали. И в глазах застыло непонимающее выражение.

– Боже мой! – едва слышно произнес Володя. – Боже мой!

Неизвестно, откуда взялись у него эти слова. Но он вовсе не был потрясен. Он был просто удивлен, и ничего больше. Он был слишком пуст сейчас, слишком много сил ушло у него на борьбу за жизнь этого тяжело раненного «бойца», собственно для Вари не осталось ничего…

– Это ваша… знакомая? – спросила Вересова.

– Да, – неохотно ответил он.

– Она была тут в марте, – неприязненно сказала Вера Николаевна. – Я, кажется, забыла вам передать.

– В марте? – спросил Володя. – Еще в марте?

– Ну да, сразу после моего назначения. Но ведь вас многие спрашивают… Может же случиться… Виновата, убейте! Или посадите на гауптвахту.

Ее красивые спокойные глаза смотрели насмешливо, рот улыбался. Даже сейчас у нее были накрашены губы. И маленький завиток виднелся из-под косынки. Володя отвернулся.

«Еще в марте, – сказал он сам себе. – Значит, до того, как я был на „Светлом“ у Родиона Мефодиевича. Вот когда она меня нашла…»

Шапиро работал на левом столе, Вера – на правом. Володя думал, сгорбившись на табуретке. Вересова оперировала так же, как Уорд. Что-то у них было общее. Самоуверенность? – удивился своей догадке Устименко.

– Шить! – приказала она.

– Вы бы вышли, Владимир Афанасьевич! – посоветовал Шапиро. – На вас лица нет…

Вера тоже порекомендовала ему идти отдыхать, но он остался. Такое уж у него было правило – даже если тяжелых раненых и не случалось. Ашхен так его учила, а это подземная хирургия все равно оставалась ее хирургией.

Только в восьмом часу утра он закурил у скалы, на лавочке. Было очень сыро и мозгло, и тут, у скалы, его словно ударило: Варя! Варвара Степанова! Она есть, она жива, она его искала. И теперь он ее, кажется, вытащил. Ее – Варю!

Вне себя от счастья, рывком он взбежал по осклизлым от дождей ступенькам и распахнул тяжелую, набухшую дверь к себе в землянку. Здесь у стола, в позе несколько картинной и в то же время властной, развалился подполковник в расстегнутом кителе, со сверкающей орденами и медалями грудью – наливал себе в стакан немецкий трофейный ром. Желтый реглан висел у него на одном плече, замшевые перчатки валялись на полу, кожаный кисет на табуретке, и весь этот беспорядок тоже показался Володе организованным, специальным стилем.

– Ты Устименко? – небрежно, но и ласково спросил подполковник.

– Я, – чего-то страшась и не понимая, чего именно, ответил Володя. – Я Устименко.

– Козырев, Кирилл Аркадьевич, – сказал подполковник и протянул сухую, очень сильную руку. – Будем знакомы. Подранило тут у меня одну барышню, потребовала непременно к тебе везти, вот привез. Ты что – вроде Куприянов или Ахутин?

Володя молчал, неприязненно и угрюмо вглядываясь в красивое, хоть и немолодое лицо подполковника. И вдруг вспомнился ему Родион Мефодиевич, когда помянул он там, в кают-компании «Светлого», Варю, вспомнилось, как словно бы тень мелькнула на его чисто выбритом, обветренном лице при Барином имени. Что это было тогда? Этот самый Козырев?

– Прооперировал ты ее благополучно, вернее нормально, чтобы судьбу не искушать, такое подберем определение, – продолжал подполковник, наливая в кружку, наверное для Володи, ром. – Мне моя разведка донесла, я тебе, друг, покаюсь, у Козырева везде свои люди есть. Так вот, на данном этапе все согласно кондиции, а дальше как?

– Что – как? – с трудом выдавил из себя Устименко.

– Как дальше моя эта самая девушка, техник-лейтенант? Прогнозы каковы, согласно твоей науке? Я тебе откровенно скажу, товарищ военврач, она мне, эта Варя, не вдаваясь в подробности, самый близкий человек. Ближе нет, в остальном разберешься, не ребенок. Война есть война, все мы люди, что же касается до неувязок, то кто судьи?

Володя по-прежнему молчал. Что-то трудное, болезненное мелькнуло в его широко раскрытых, как бы удивленных глазах и пропало. Но Козырев ничего не заметил. Он подбирал слова покрасивее и наконец подобрал те, которые показались ему самыми удачными:

– Жар-птица она мне. Ясно? А неясно – выпей ром: паршивый, да ведь ты ничего, сквалыга, не поднесешь. Так и мотается подполковник Козырев со своей выпивкой и закуской по добрым людям…

Он задумался, стер пальцем слезу и, дернув плечом, произнес:

– Прости! Что называется – скупая, мужская. Поверь, военврач, нелегко мне. Вот выпил: побило людей в батальоне, теперь с кого спросят? С подполковника Козырева. А сапер ошибается раз в жизни.

Я – сапер, ошибся, судите…

– Зря с таким шумом дорогу пробиваете! – негромко и враждебно сказал Володя. – Тоже геройство! Тут мы уже давно удивляемся, как это вам безнаказанно сходит…

Он вовсе не хотел говорить сейчас о том, что слышал давеча ночью в операционной от раненых, но подполковник с его картинной «скупой, мужской» слезой и «жар-птицей» вызвал в нем такое острое чувство горькой ненависти, что он не выдержал и сорвался. Козырев же вдруг воспринял Володины слова как дружескую укоризну и согласился:

– Это ты мудро! Это правильно! Точнее точного сказал, в самое яблоко. Но я, милый мой военврач, человек, понимаешь ли, большого риска, еще в финскую этим риском авторитет приобрел. И, как видишь, не на словах…

Особым образом Козырев шевельнулся – так что ордена и медали его одновременно и зазвенели и слегка озарились блеском огоньков свечи.

– Отмечен! Ну, а тут не подфартило! И надо же, как раз Варвара моя там застряла. Не надо было ее посылать, но, с другой стороны, как не пошлешь, когда в части наши взаимоотношения хорошо и даже слишком хорошо известны. Рассуди своей умной головой, войди в положение, каково мне? Да еще и она сама требует, ее, видишь ли, долг зовет. Следовательно, откажешь – и сразу найдутся товарищи, которые развал политико-морального состояния пришьют.

Еще хлебнув, он вдруг осведомился:

– Итак, будет она жить?

– Не знаю! – угрюмо ответил Володя.

– Может, кого потолковее сюда доставить? – кривя лицо, обидно спросил Козырев. – Ежели сам ты еще ничего не знаешь? У меня знакомства имеются в медицинском мире… Я к Харламову ее доставить в состоянии…

– Ну, валяйте, везите, – поднимаясь, сказал Устименко. – Только немедленно, а я спать лягу, потому что мне работать вскоре надо…

Ему необходимо было остаться сейчас наедине с самим собой. Он больше не мог слышать этот сиповатый, самодовольный голос, не мог видеть плещущийся в стакане ром. У него не осталось совершенно никаких сил ни на что…

Бесконечно долго собирался Козырев – казалось, он никогда не уйдет. А в дверях велел строго и пьяновато:

– Попрошу для моей раненой условия создать соответствующие.