Дорогой мой человек - Герман Юрий Павлович. Страница 19
Здесь увидел он себя в зеркале и даже попятился – таков он теперь стал: дурацкая, словно в любительском спектакле, неопределенного цвета бороденка обросла его скулы и клинышком сошлась на подбородке. И усы отросли бесформенные, не усы, а «элементарная шерсть», как выразился одессит Колечка Пинчук, тоже остановившийся возле того самого зеркала, перед которым обозревал себя Володя. Глаза же смотрели испуганно и брезгливо из-под лохматых, длинных ресниц – оглядывали ободранные на лесных тропах щеки, лоб, иссеченную дождями и снегом кожу, – оглядывали Владимира Афанасьевича Устименко, такого, какому впору и даже очень подошло бы, подпираясь хвостом, лазать по стволам таинственных баобабов, – так он про себя подумал и, разжившись у Пинчука бритвой, принялся за бритье.
«Нашего Цветкова, имея такую внешность, как моя, – не заменить, раздумывал он, кряхтя под взмахами пинчуковской, черт бы ее драл, бритвы. – С такой рожей действительно на хвосте раскачиваться в далеких и таинственных обезьяньих тропиках!»
Эти его размышления подтвердил и Колечка Пинчук, принимая бритву.
– Теперь маненько получше на витрину стали, – сказал он. – Хотя и не вполне, потому что шевелюра еще нечеловеческая. Может, подстричь вас, товарищ доктор, хотя за успех поручиться не могу…
– Давайте стригите! – согласился Володя.
Пинчук сначала подстриг его лесенкой, потом эту лесенку «улучшил», потом, ввиду «безвыходности ситуации», предложил обрить голову «начисто».
– Брейте! – вздохнул Устименко.
– Вот теперь – ничего как будто? – с сомнением спросил Колечка. – Вы только на меня не обижайтесь, товарищ доктор, я же токарь, а не парикмахер…
И, напевая «С одесского кичмана сорвались два уркана», Колечка отправился за дебелой и статной няней, а Володя, завернувшись в одеяло, наподобие тоги, пошел осматривать усадьбу дома отдыха «Высокое», чтобы знать, как тут в случае чего можно будет обороняться.
Вместе с ним, опираясь на самодельный костыль, ходил опытный солдат Кислицын и сообразительный Ваня Телегин.
Покуда занимался он своими командирскими обязанностями и самим собою, Вересова, так и не дождавшись разрешения Володи, протерла Цветкова тройным одеколоном, разведенным с водою, вместе с плоскостопой, подозрительно настроенной сестрой-хозяйкой переодела его во все чистое и занялась другими ранеными – ловко, споро и ласково, так ласково, как может это делать врач, стосковавшийся по работе, да еще в тех условиях, когда можно оказать действенную помощь.
– У вашего Константина Георгиевича, конечно, пневмония, – сказала она, мельком взглянув на Володю. – Нынче, по-моему, кризис…
Мирошников, которого она перевязывала, тяжело матюгнулся, Кислицын за него извинился, ласково и мягко сказал:
– Вы уж, доктор дорогой, не обижайтесь, поотвыкли от дамских ручек…
И приказал:
– Поаккуратнее бы, ребята, нетактично матюгаться-то…
Беленькая, хорошенькая нянечка, видимо уже атакованная Бабийчуком и даже им очарованная, принесла в командирскую палату лампу посветлее – с молочным абажуром, потом – вместе со своим успевшим и побриться и отутюжиться кавалером – доставила она ужин, а Бабийчук – кагор, кофейный ликер и портвейн. Володя оглядел Бабийчука спокойно из-под полуопущенных мохнатых ресниц, спросил негромко:
– Откуда?
Бабийчук замямлил невнятное.
– Откуда бутылки? – повторил Устименко.
Вера Николаевна спокойно объяснила, что здесь имелся киоск, этот киоск ее дядюшка вскрыл и содержимое спрятал в подвал. Естественно сегодня…
– Весь алкоголь доставить сюда, в эту палату, – велел Устименко и вспомнил, что именно таким голосом он разговаривал в Кхаре, когда бывало безнадежно трудно. – Вам понятно, Бабийчук?
– Понятно! – сразу погрустнев, ответил Бабийчук.
– Любого пьяного – расстреляю, – так же негромко пообещал Володя. Именем командира, ясно?
Ящики с алкоголем Бабийчук и Ваня Телегин, сделав приличные случаю похоронные лица, составили в стенной шкаф, который Володя запер, а подумав, переставил к нему вплотную еще и свою кровать.
– Однако… и вправду бы расстреляли? – усомнилась Вересова.
– Нынче война, – ответил Володя. – А мы в тылу.
– Но ведь… среди своих…
Устименко не ответил.
Ночь они вдвоем – Вера Николаевна и Володя – просидели возле Цветкова. Иногда он бредил, иногда вглядывался в Устименку странно-светлым, прозрачным взглядом и спрашивал:
– Не вернулся?
Володя понимал, что спрашивает командир про Терентьева, и отвечал виновато:
– Нет. Пока нет.
В доме было непривычно тихо и удивительно тепло, и каждый раз, стряхивая с себя тяжелую, давящую дремоту, Устименко дивился, как тут и сухо и светло, как не скрипят в сырой и ветреной тьме деревья, как совсем не затекли ноги и как ему удобно и ловко .
– Не вернулся? – вновь спрашивал Цветков. – Точно, не вернулся?
– О ком это он? – тихо осведомилась Вера Николаевна.
– Так, один товарищ наш… отстал…
– Вы бы по-настоящему, толком поспали, – посоветовала Вересова, – я же не из лесу, я отоспалась…
Глаза ее ласково блестели, затененная керосиновая лампа освещала теплым светом обнаженные руки, поблескивала на ампулах, когда Вересова готовила шприц, чтобы ввести Цветкову камфару или кофеин, а Володя, вновь задремывая, вспоминал Варины руки, ее широкие ладошки и слушающие глаза – такой он ее всегда помнил и видел все эти годы.
– Ну и мотор! – сказала под утро Вера Николаевна. – Железный!
Откинувшись в кресле, она все всматривалась в лицо Цветкова, глаза ее при этом становились жестче, теряли свой ласковый блеск, а когда рассвело, она неожиданно строго спросила:
– Должно быть, замечательный человек – ваш командир?
– Замечательный! – ответил Володя. – Таких – поискать!
И почему-то рассказал ей – этой малознакомой докторше – всю историю их похода, все их мучения, рассказал про великолепную силу воли Цветкова, вспомнил, как оперировали они детей в зале ожидания еще там, в той жизни, вспомнил немецкий транспортный самолет и все маленькие и большие чудеса, которые довелось им пережить под командованием Цветкова.
– Он примерно в звании полковника? – задумчиво спросила Вересова.
– Не знаю, – сказал Володя. – Он ведь хирург, вы разве не поняли? Это он там оперировал, а я ему ассистировал…
Позавтракав сухой пшенной кашей, Володя отыскал сестру-хозяйку и спросил ее, по чьему приказанию отряд так мерзопакостно кормят.
Выбритый, с лицом, лишенным всяких признаков той свежей юности, которой от Устименки раньше просто веяло, в черном своем проношенном, но выстиранном свитере, в бриджах, снятых с убитого немецкого лейтенанта, и в немецких же начищенных сапогах, с «вальтером» у пояса, он ждал ответа.
Сестра-хозяйка привстала, затем вновь села, показала, собравшись говорить, свои остренькие щучьи зубки, потом воскликнула:
– Я не могу! Я не несу ответственности! Согласно тому, как распорядится Анатолий Анатольевич…
– А кто здесь Анатолий Анатольевич? – осведомился Устименко.
– У них, у гадов, всего невпроворот, – из-за Володиной спины сказал Бабийчук. – Мы с начхозом смотрели ночью – вскрыли ихние кулачества. И масло, и окорока, и консервы – всего накоплено. Сгущенки одной – завались, черт бы их задавил, куркулей… Прикажите – раскулачим!
Не ответив, Устименко отправился к директору, с которым и повстречался в дверях террасы.
– Вересов, – представился он, уступая Володе дорогу. – Директор… всего этого благолепия. Директор, конечно, в прошлом, а сейчас здесь проживающий…
Володя молчал. Анатолий Анатольевич представлял собою мужчину приземистого, с висячими малиновыми щечками, в аккуратной курточке, немного чем-то напоминающего старую фотографию гимназиста, только неправдоподобно пожилого.
– Прогуливаетесь?
– Прогуливаюсь.
Они присели в гостиной, за круглый, с инкрустациями столик. Директор платком потер какое-то пятнышко на лакированной столешнице, дохнул и еще потер. Щекастое лицо его выразило огорчение.