Дорогой мой человек - Герман Юрий Павлович. Страница 20
– Незадача, – пожаловался он. – Краснодеревец наш в армии, мебель привести в порядок некому…
– Да-а, война! – неопределенно произнес Володя.
Директор быстро на него взглянул.
– Нас тут кормят очень плохо, – сухо сказал Устименко. – Люди мои оголодали, намучены походом, а у вас запасы. Надо распорядиться, чтобы кухню не ограничивали. Вы директор…
– И не просите, боюсь! – поспешно сказал он. – Боюсь, боюсь, вам хорошо, вы уйдете, а меня немцы повесят. Нет, не просите, донесут, и пропал я…
– Кто же донесет?
– Это всегда отыщется, – с коротким смешком сказал Вересов. – Человеки, они разные! Очень, очень разные, и в душу к ним не влезешь. А быть повешенным, товарищ дорогой, мне не хочется. Было бы еще, знаете, за что, а ведь бессмысленно. Так что я никаких распоряжений давать не стану, а вы сами все отберите. Ваша сила. Мы же люди посторонние. Вот так-то! И хорошо! С этим самым нынешним нашим властителем цу Штакельберг шутки плохи, я наслышан…
Устименко поднялся.
– И не совестно вам так трусить? – спросил он. – Вот племянница ваша не боится ничего, помогает нам…
– У меня, дорогой друг, здоровье не то, что у нее, – вдруг искренне и печально ответил Вересов. – У меня вены чудовищные, я уйти не смогу. А у нее ножки молодые, ей и горя мало. Так что вы лучше, действительно, силой у меня ключи-то отберите, я их сейчас вам вынесу…
Ключи он тотчас же вынес и, отдавая связку Володе, посоветовал:
– Консервы сейчас тратить не рекомендую. Вы их с собой прихватите. Лошадей-то моих тоже небось возьмете, вот и запас калорийный у вас образуется. Оно – эффективнее, чем хлеб печеный, да крупа, да макароны…
Обед в этот день, как и во все последующие, которые отряду довелось провести в «Высоком», был изготовлен «согласно кондиции», как выразился быстро поправляющийся Цветков. Ел он за десятерых, ежедневно парился с понимающим в этой работе толк Бабийчуком в бане, делал какую-то, никогда Володей не слыханную, «индийскую дыхательную гимнастику», а на недоверчивые Володины хмыканья возражал:
– Вся ваша наука, милостивый государь, сплошной эклектизм, знахарство и надувательство. И индийская гимнастика ничем не хуже, допустим, пресловутого психоанализа. Но мне с ней веселее, я, как мне кажется , от нее лучше себя чувствую. Вам-то что, жалко?
И приказывал, и командовал уже он – Цветков, а не Устименко. Бойцы – от любящего порассуждать доцента Холодилина до кротчайшего начхоза Симакова повеселели; то, что Цветков «выкрутился и выжил», было хорошим предзнаменованием, а имевшие место трудные дни и неудачные бои сейчас были, разумеется, отнесены за счет болезни Цветкова, чего он, кстати, нисколько не отрицал, спрашивая со значением в голосе:
– Ну как? Хорошо, деточки, повоевали без меня? Толково? Зато небось отдохнули: я – командир тяжелый, требовательный, каторга со мной, а не война… Так?
По нескольку раз в день спрашивал:
– Мелиоратор наш что, Устименко? Как вы думаете? Накрыли его фашисты?
И задумывался.
По ночам много курил, бодрое состояние духа покидало его, и нетерпеливым, отрывистым голосом он говорил:
– Ну, хорошо, встретимся, ну, отвечу по всей строгости, разумеется в кусты не удеру, все так…
– О чем вы? – сонно удивлялся Володя.
– О белопольской истории, черт бы ее побрал. Вам хорошо, вы не убивали, а я ведь убил стоящего человека. Нет, это не нервы, это – норма. Давайте порассуждаем…
И рассуждал, то оправдывая себя, то обвиняя, но обвиняя так жестоко и грубо, что Володе было трудно слушать.
– Напиться бы! – однажды с тоской сказал Цветков.
– Алкоголя вагон и маленькая тележка, – брезгливо ответил Устименко. Вот, за моей кроватью. Можете, вы же командир…
– А вы хитрое насекомое, – с усмешкой ответил Цветков. – С удовольствием посмотрели бы на меня на пьяненького. Не выйдет!
Вересова подолгу сидела в их комнате, он говорил ей нестерпимые дерзости о женщинах вообще и о ней в частности, рассказывал не смешные и грубые анекдоты, но порою интересничал, напоминая Володе чем-то лермонтовского Грушницкого.
– Ах, все, сударыня, позади, – услышал однажды Володя, подходя к открытой двери. – Знаете, как в стихотворении:
Разве мама любила такого,
Желто-серого, полуседого
И всезнающего как змея…
Устименко вошел. Цветков немножечко, как говорится, смешался, выпустил из своих ладоней пальцы Веры Николаевны и сказал с вызовом в голосе:
– Я по стишкам не специалист! Это вот, наверное, Володечка наш понимает насчет лирики…
В открытую дверь заглянул Холодилин, сделал заговорщицкое лицо и исчез, Вера Николаевна ушла, а Володе почему-то стало грустно.
– Что это вы, Устименко, словно муху проглотили? – спросил его Цветков.
И, не дожидаясь ответа, изложил свой взгляд на женщин, на «Евиных дочек», как он выразился. Говорил он длинно, очень уверенно и необыкновенно грубо. Володя слушал молча, лицо у него было печальное.
– Знаете, Константин Георгиевич, а ведь это в общем исповедь пошляка, произнес он, помолчав. – Самого настоящего, закостенелого и унылого в своей убежденности…
Легкая краска проступила на еще бледном после болезни лице Цветкова, он как бы даже смутился.
– И поза эта! Неужели вы серьезно? Противно же так жить!
– Зато я свободен! – не совсем искренне усмехнулся Цветков. – И всегда буду свободен, даже женившись, чего я, конечно, не сделаю…
– Ну вас к черту! – сказал Володя. – Не умею я эти темы обсуждать…
– Влюблены небось в какую-либо принцессу Недотрогу? – закуривая и пуская дым колечками, осведомился Цветков. – А она сейчас…
– Между прочим, схлопочете по морде! – негромко пообещал Устименко. Понятно вам, Константин Георгиевич? И схлопочете не как командир, а как болтун и мышиный жеребчик…
Незадолго до ужина Холодилин принес Цветкову «согласно его приказанию» несколько томиков старого издания Чехова и попросил разрешения задать вопрос. Иногда доцент любил щегольнуть хорошим военным воспитанием.
– Ну, задавайте! – генеральским голосом позволил Цветков.
– Зачем вам, извините только, понадобился вдруг Чехов?
– То есть как это?
– А так. Разве вы читаете такого рода произведения?
– Какого же рода произведения я, по-вашему, читаю?
– Боюсь утверждать что-либо. Но ведь Чехов… Или это для прочтения вслух? Совместного?
– Убрались бы вы, Холодилин, лучше вон! – попросил командир. – Что-то в вас мне нынче не нравится!
– Слушаюсь! – сухо ответил доцент и ушел, а Цветков долго и неприязненно смотрел на закрывшуюся за ним дверь.
Весь вечер, и далеко за полночь, и с утра он читал не отрываясь, и красивое сухое лицо его выражало то гнев, то радость, то презрение, то умиленный восторг. А Володя, занимаясь делами отряда – бельем, одеялами, которые он решил забрать с собой, медикаментами в больничке дома отдыха, консервами, – думал о том, сколько разного сосредоточено в Цветкове и как, по всей вероятности, не проста его внутренняя, нравственная жизнь.
– Послушайте, – окликнул его вдруг Цветков, когда он забежал в их палату за спичками. – Послушайте.
И голосом, буквально срывающимся от волнения, прочитал:
– «Я уже начинаю забывать про дом с мезонином, и лишь изредка, когда пишу или читаю, вдруг ни с того ни с сего припомнится мне то зеленый огонь в окне, то звук моих шагов, раздававшихся в поле ночью, когда я, влюбленный, возвращался домой и потирал руки от холода. А еще реже, в минуты, когда меня томит одиночество и мне грустно, я вспоминаю смутно, и мало-помалу мне почему-то начинает казаться, что обо мне тоже вспоминают, меня ждут, и что мы встретимся… Мисюсь, где ты?»
Захлопнув книжку с треском, Цветков несколько мгновений молчал, потом, чтобы Володя не заподозрил его в излишней чувствительности, произнес:
– А Чехова не вылечили от чахотки. Тоже – медицина ваша!
– Не кривляйтесь, – тихо сказал Володя. – Вы ведь не поэтому мне прочитали про Мисюсь.