Дорогой мой человек - Герман Юрий Павлович. Страница 24

И вот сейчас я в Москве. Отец написал, что постарается мне помочь в смысле дела на войне. Я ведь теперь все могу. Но он что-то вертит, батя мой, наверное, ему не хочется, чтобы меня убили, кто-то из моряков успел насплетничать, как я тонула. Теперь я написала ему угрожающее письмо с ультимативными сроками. И написала, что во мне степановская кровь, пусть не надеется, что я отбуду в Алма-Ату.

У нас холодно, идет снег.

А ты, наверное, пьешь сода-виски и пишешь письма, чтобы тебя отпустили на войну?

Приезжай!

Я не могу без тебя.

Это нельзя объяснить, но ты обязан понять.

И хочешь узнать самое страшное про меня, то, чего никто не знает и, конечно, никогда не узнает, потому что это только для тебя, а тебе, дурачку, я не нужна. Я – жена, Вовочка!

Испугался?

Всего скрючило от ужаса, от несовременности, от мещанской сути этого понятия?

Только жена не такая, как многие иные прочие.

Вот передо мной лежит то твое ужасное, грубое и бешеное письмо насчет фрака, насчет Женьки, Светланы, Нюси и меня. Все у тебя стрижены под одну гребенку. Ну, это ты в запальчивости, я же тебя знаю. А дальше, Вовочка, правда. Дальше – ты угадал: «Ты могла бы приехать сюда и быть мне верным помощником в том, пусть невидном, но необходимом, деле, которое я делаю. Ты была бы наркотизатором и ассистентом, ты была бы мне женой и товарищем, а теперь…» Дальше неинтересно, дальше твоя обычная скандальная дребедень.

Но ведь ты меня не позвал, Вовик!

Ты не обернулся, чтобы сказать мне именно эти, главные слова: поедем, ты будешь мне женой и товарищем !

И я стала бы тебе всем – санитаркой для твоих больных, сестрой, фельдшером, профессором-самоучкой, аптекарем, судомойкой. Я – жена, Вова, тебе жена! И не удивляйся, пожалуйста, не делай раздраженное выражение лица – «твои штуки» оно означает, – это, разумеется, не слишком современно звучит, это, пожалуй, многие осудят, но я никогда не была, если помнишь, модницей. А делать я могу по-настоящему только ту работу, в которой ты главный. Я могу великолепно помогать тебе, и тогда это твое дело, дело, которому ты служишь, станет делом моей жизни.

Вот какая я жена.

Я знаю, миленький-хорошенький, знаю, что брак не существует там, где люди не связаны ничем, кроме детей, хозяйства, извини, постели. Мало! Не хватает на протяженность жизни человеческой. Молчат! В шашки друг с другом играют и еще хвастаются этим занятием. Она спрашивает его для соблюдения норм чуткости и всего прочего, что положено в браке, встречая у двери поцелуйчиком:

– Ну, что нового?

А он, естественно, отвечает:

– Михаила Павловича надо уволить по собственному желанию. Невозможно!

– Да ну? – удивляется она. – Вот не думала!

Так беседует наш Евгений с Ираидой. И она при этом еще морщит свой лобик, изображая работу мысли.

Конечно, есть еще вариант, когда супруги заняты разным делом. У него свое, у нее – свое. Дай им бог здоровьичка к праздничку, как говорят. Но я не про них. Я про себя. Я про свое ничтожество , как ты однажды меня обозвал. Так вот: я жена абсолютная. Я не могу, чтобы ты делал дело, отдельное от меня. Для меня это невозможно. Я бы ума решилась, если бы в том будущем, которого у нас никогда не будет, но если бы оно было, ты делал одно дело, а я – другое. Я должна быть всегда с тобой. И в дурном и в хорошем, и в счастье и в несчастье, и в стужу и в ведро, и на фронте и в мирное время, и в операционной и в перевязочной, и в гостях и дома.

Нет, пусть ты уходишь, и я тебя жду.

И пусть ты придешь, понимаешь? Пусть ты ушел в гости к своему старому фронтовому товарищу и там ужасно напился. И пришел на четвереньках. И я тебе говорю:

– Владимир, что это?

А ты мне:

– Прости, но это так!

А я тебе:

– Надеюсь, это никогда не повторится?

А ты мне (в страшном, пьяном бешенстве):

– Прочь! Кто здесь главный? С дороги! Тварь! Я самый главный…

А я:

– Ты, ты, Вовочка, ты самый главный…

И чтобы утром ты извинился. Но как, знаешь?

– Что это со мной давеча было, Варюха?

Но я молчу. Я молчу и молчу. И молча рыдаю. А ты ползаешь на коленях уже пожилой, уже с одышечкой, плешивенький мой! Ну, потом, конечно, я тебя прощаю, и все хорошо.

Господи, куда это меня заносит, когда я разговариваю с тобой.

Простите, Владимир Афанасьевич, отвлеклась.

Так ты предполагаешь, Володечка, что я слушала твои медицинские рацеи и разный биологический бредок в дни нашей юности, потому что мне это было интересно?

Нисколько!

Мне было интересно только, как ты об этом думаешь, и тебе я бы, конечно, стала первоклассным помощником. Это – дурно? Это ущемляет женщину в ее равноправии с вашим братом мужчиной? Но ведь это не рецепт, это то, что подходит лично мне. И ничего со мной тут не поделаешь, и ты со мной ничего не поделаешь, если я тебе такая уродилась.

Ну, будь здоров!

А может быть, приедешь и возьмешь меня к себе на войну?

Возьми меня к себе, Володя.

Москва, 8-го ноября 1941 г.

Северный вокзал.

А куда я уезжаю – это совершенно Вас не касается, Владимир Афанасьевич!"

Глава третья

О ФРАНЦУЗСКОМ ФИЗИКЕ ЛАНЖЕВЕНЕ И ДРЕВНЕРИМСКОМ ВРАЧЕ ГАЛЕНЕ

В начале декабря отряд Цветкова попал в тяжелую и длительную передрягу. Не имея, в сущности, никакого серьезного опыта войны, да еще к тому же такой сложной, как партизанская, утомившись постоянными преследованиями, дождями, сыростью и, наконец, морозами, сковавшими Унчанский лесной массив, плохо одетые люди, что называется, «сдали» и возле владений совхоза «Старый большевик» просто-напросто проспали группу карателей, которая едва не уничтожила весь отряд.

К счастью, спавший всегда вполглаза Цветков успел учуять неладное услышал сиплый лай розыскных немецких овчарок и поднял отряд. Завязался бой – длинный, трудный, путаный, а главное – такой, без которого вполне можно было обойтись, потому что почти никаких потерь живой силе фашистов партизаны не нанесли.

В этот бой ввязался и Устименко, хоть ему не положено было стрелять. Функции врача велел он выполнять Вересовой, определил ей даже место и снабдил всем необходимым.

Когда все кончилось, Цветков поставил Устименку перед собой по стойке «смирно» и сорванным во время боя голосом осведомился:

– Кто это вас назначил автоматчиком? Почему вы с Цедунькой пошли немцам во фланг, когда ваше дело – раненые? Кто вам разрешил лезть в бой?

– Поскольку в отряде имеется врач Вересова, – начал было Володя, постольку…

– Молчать! – совершенно уже зашелся командир. – Вересова сегодня первые выстрелы в жизни слышала. «Имеется»! – передразнил он Устименку, – Где она имеется? До сих пор на человека не похожа, а раненые ищут доктора. Отвечайте – мое дело в бою шину накладывать бойцу? Мое?

Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы еще тяжело дышащий после перебежек и азарта боя Колечка Пинчук не доложил, что «поймался язык».

– Это как «поймался»? – ощерился Цветков.

– А именно, что сам взял и поймался, – нисколько не пугаясь яростного взгляда Цветкова, пояснил Пинчук. – Сам к нам поймался. Подранетый немного, но нахальный…

«Нахального подранетого» Устименко перевязал, дал ему глотнуть из мензурки медицинского спирту. Оказался немец человеком высокого роста, спортивной внешности, в фуражке с лихо заломленной тульей – типичнейшая «белокурая бестия». Обнаружили его в яме, вырытой, наверное, когда-то охотниками, на дне ее были заостренные колья – на крупного зверя. Туда и свалился фашист, а когда каратели уходили – его не заметили.

Вел себя «белокурая бестия» поначалу твердо, как его учили: свою часть назвать отказался и на другие, формального порядка вопросы тоже не ответил. Голубые его глаза смотрели смело и твердо.

– Зачем вы к нам полезли? – спросил его не удержавшийся от психологии Цветков. – Что вам нужно в нашей России?