Дорогой мой человек - Герман Юрий Павлович. Страница 89
– Хорошо ли? – не открывая глаз, усомнилась Ашхен. – Встану на ноги все узнаю.
Потом она заговорила по-армянски.
– Ругается, – улыбнувшись сквозь слезы, пояснила Зинаида Михайловна. – Вы, наверное, замечали, она никогда не жалуется. В тех случаях, когда другие жалуются, Ашхен ругается. Такой уж характер удивительный.
Во втором часу ночи в землянку к Володе постучали.
– К нам прибыли два капитана, – сказала сестра Кондошина. – Вновь назначенные…
– Ну и пусть Каролина их устраивает, – ответил Устименко. – Я устал.
– Они непременно желают вас видеть, – вздрагивая на морозе, пояснила Кондошина. – Одна, не помните, красивая такая, Вересова Вера Николаевна, была у нас как-то…
– Завтра! – сказал Устименко. – Завтра с утра. Ясно?
Кондошина вздохнула:
– Ясно!
А ЕСЛИ ВАША ТЕТУШКА СДАЛАСЬ В ПЛЕН?
– И все-таки без ваших многоуважаемых старух лучше! – сказала Вера Николаевна. – Извините, воздух чище.
Устименко молча закурил. Он понимал, что Вересова его нарочно поддразнивает, и старался не раздражаться.
– Ваша Ашхен – тиран, диктатор, деспот и Салтычиха, – произнесла она давно приготовленную фразу. – Впрочем, вы ее достойный ученик. Даже Палкин и тот жалуется, что при вас стало еще «безжалостнее».
Сбоку, лукаво она взглянула на него. Он шел не торопясь, щурился на светло-голубое весеннее небо, на белые барашки, бегущие по всегда холодным, водам этого неприветливого моря. Сколько времени прошло, как он тут? Сколько длинных, утомительных дней, недель, месяцев, лет, операций, перевязок, пятиминуток, катастроф, побед, завоеваний, потерь? Сколько раз он уезжал отсюда и возвращался в свои «каменные палаты», как пошучивала Ашхен Ованесовна, сколько раз ему попадало от нее, сколько раз они ссорились и целыми днями разговаривали только на официальном языке? А разве теперь, когда старухи уехали, он не ловил себя внезапно на интонациях Ашхен Ованесовны в перевязочной, даже в операционной? Разве не замечал он в самом себе результаты ее трудной школы? И, если стал он не таким уж плохим терапевтом, – разве это не заслуга тишайшей и кротчайшей Зинаиды Михайловны с ее вдовьим, промытым тоненьким обручальным кольцом на белой руке?
– Устали в походе? – спросила Вересова.
– Нет.
– Зато загорели здорово. Сейчас у вас вид старого морского волка. Вроде Миши и Гриши, они такие же загорелые от своих норд-вестов и штормов. И похорошели вы очень, Владимир Афанасьевич. Сейчас все наши девушки совсем с ума сойдут. Особенно ваша любимая Ярцева.
– Как Елена?
– Кое-кто, между прочим, считает, что она ваша дочка, – с ленивой усмешкой ответила Вересова. – Даже находят некоторое сходство, например ресницы. Это не так?
– Не говорите пошлостей! – попросил он.
Они свернули к скалам. Здесь начинался подъем. И березки тут росли маленькие и несчастненькие березки Заполярья.
– Вы не удивились, что я вас встретила? – спросила Вересова.
– Удивился. Зачем, действительно, вы меня встречали?
– А я вовсе не вас встречала, – ответила она. – Я всегда к рейсовому катеру хожу. Здесь действительно удавиться можно с тоски, в вашем богоспасаемом заведении.
– Вы бы работали побольше, не валили бы все на бедного Шапиро, глядишь – и повеселее стало бы.
– Узнаю интонации Оганян…
– Очень рад, что я похож на нее.
Вера вдруг крепко взяла его под руку.
– Перестаньте, – горячо и быстро сказала она. – Я не могу с вами ссориться. Это мучительно. Понимаете? Вы словно дразните меня, не говорите со мной серьезно, какой-то дурацкий, иронический стиль, пикировки, насмешки. Это невозможно! Я же человек, женщина, а не камень…
– Собственно, о чем вы? – холодно осведомился он. – В чем я повинен?
Она отпустила его локоть, он сбросил плащ, перекинул его через плечо, переложил в левую руку, чтобы Вересова больше не трогала его, и молча пошел дальше. Самым неприятным было, пожалуй, то, что он отлично понимал и чувствовал в ней именно женщину. И она это знала. Так же как, впрочем, знала и то, что он почему-то всеми силами противится неотвратимому, с ее точки зрения, ходу событий.
«Еще немного, и я просто сойду с ума, – вдруг с отчаянием подумала она. – Уехать отсюда, что ли? В конце концов, это становится глупым, дурацким фарсом! Я же в смешном положении».
И тотчас же она ответила самой себе: «Почему это смешное положение? Ну, люблю человека, который меня не любит, ну, другие видят это. Что же тут смешного? Это даже трогательно. Добро бы я была дурнушкой, кособокой или конопатой, но я ведь хороша собой, не хуже, если не лучше его. Это он смешон, вот что – недотрога, Иосиф Прекрасный».
Почти со злобой она взглянула на него. Он шел не торопясь, пожевывая мундштук давно докуренной папиросы, о чем-то задумавшись. А навстречу ему уже бежал распаренный, как после бани, толстенький Митяшин: докладывать, пожимать руку, радоваться…
– Ну, до вечера, – сказала она печально. – Мы еще сегодня увидимся…
– Надо думать! – ответил он рассеянно и уже улыбаясь бегущему со всех ног Митяшину. – Разумеется…
Она обогнала его и пошла легким шагом вперед и, оглянувшись издалека, увидела, как Митяшин что-то оживленно рассказывал Устименке, а тот кивал головой и широко улыбался.
В той землянке, где когда-то жили старухи и где теперь жил он один, Устименко посидел на табуретке, выпил пустого чаю, еще покурил, потом побрился, сходил в душевую, переоделся в другой китель, натянул халат и шапочку и отправился смотреть свой медсанбат 126, который давно перестал быть медсанбатом и превратился в госпиталь, но флот по привычке называл госпиталь в скалах медсанбатом 126, или даже, по еще более старой привычке: «У старух».
Первой, кого он увидел в своей хирургии, была Елена. На сердце у Володи сразу потеплело, он затаился в коридоре и увидел, как девочка в хорошо сшитом, по росту, халате (у нее теперь был свой халат, очевидно), с аккуратно и ровно подстриженной челкой, с широко раскрытыми серыми глазами подошла к раненому, держа в руках миску с дымящимся супом, как присела возле него на табуретку и принялась его кормить с ложки. Шагнув чуть ближе к двери, Володя еще всмотрелся и вдруг заметил на халате девочки медаль. Буквально не веря себе, Устименко вошел в палату, окликнул Елену, заметил быстрый и счастливый блеск в ее глазах, сел рядом с ней на койку в ногах того раненого, которого она кормила, и спросил:
– Это что же такое, Елена?
– Правительственная награда, – ответила она, слегка приспустив ресницы на свой халат и вновь вскидывая их так, чтобы увидеть Володю. – Пока вы в походе были, Владимир Афанасьевич, к нам адмирал приезжал, командующий, и наградил меня от имени и по поручению. Медаль «За боевые заслуги». Вы кушайте, дядя Коля, – сказала она раненому, – супчик же хороший, не с тушенкой сегодня, а со свежим мясом.
– Строгая! – заметил дядя Коля, плечистый мужчина с забинтованными руками. – Строгая сестренка!
– С вами иначе нельзя, – вздохнула Елена.
– И давно тебе кормить доверили? – осведомился Володя.
– А сразу после первого концерта. Это товарищ Митяшин меня мобилизовал. Вы когда ему приказ невыполнимый дали, они с мамой долго думали, до самого вечера. И потом товарищ Митяшин как закричит…
– Что – закричит?
– Эврика, вот что. И тут меня мобилизовали. Видите, у меня полотенчико есть чистенькое, чтобы на грудь раненому класть, а то они некоторые неаккуратно кушают…
– Ох, и хитрая она, как муха, – протягивая Елене губы, чтобы она их утерла, произнес дядя Коля. – Знаете, товарищ доктор, с каким она подходцем? Вот, допустим, раненый отказывается принимать пищу… Мутит его, или вообще – страдания не может побороть, или сознательности маловато, короче – отказывается. Знаете, что она говорит?
– Говорю, что меня с работы уволят, – с коротким вздохом сообщила Елена. – Как не справившуюся . А разве не уволят?