Один год - Герман Юрий Павлович. Страница 133
– Ну не ври, не ври, – прервал Лапшин. – Давид журналист солдатский, я его всегда с интересом читаю. И не врун, не писал он, как ворона на мине подорвалась.
Сразу потолстев от ватника и шинели, Окошкин крепко затянул ремень, поправил ушанку и еще закурил своего табачку на дорогу. Вид у него был исправный, но изрядно усталый.
– Тихо стало у нас, – сказал он задумчиво, – знакомого народу почти никого. А жулики по-прежнему шуруют?
– Шуруют, Вася.
– И богатые дела есть?
– Особо богатых нет.
– Ну что ж… пожелаю вам…
Они обнялись, поцеловались, и Василий отбыл на Финляндский вокзал. В суд Лапшину надо было к двум часам, времени еще оставалось, как любил выражаться Окошкин, «вагон и маленькая тележка». Вполне можно было поспеть в госпиталь.
Лапшин уже одевался, когда позвонила антроповская Лизавета.
– Ни один телефон нигде не отвечает, – сказала она. – Александра Петровича ни утром, ни вечером, ни даже ночью дома нет. Простите, что вас потревожила, Иван Михайлович, где моего Айболита можно отыскать, как вы думаете?
Иван Михайлович помолчал и вздохнул.
– Вы слушаете?
– Слушаю.
– Не знаете, где его искать?
– Поскольку сейчас война, а он – хирург, предполагаю, в бывшей его клинике, а нынче в госпитале.
– Туда дозвониться невозможно, – с раздражением в голосе сказала Лизавета. – То занято, то никто не отвечает, то он на операции.
– Так ведь война же, – сдерживаясь, чтобы не выругаться, произнес Лапшин. – Война! Занят человек, работает.
И, неожиданно для самого себя, предложил:
– Я сейчас туда еду, если хотите его увидеть, поедем со мной.
– Дело не в том, хочу я его видеть или не хочу, – суховато ответила Лизавета. – Дело в том, что мой дядя, профессор Багулин, – не слышали такого? Он известный терапевт, профессор и так далее, вдруг закапризничал и не желает ложиться на операцию без Айболита. Он говорит про себя, что сам профессор и нуждается не в профессоре, а в докторе, во враче. Он вообще чудак…
– Ладно, – сказал Лапшин, – спускайтесь, я за вами через десять минут заеду.
Не дожидаясь ответа, он повесил трубку, забежал в столовую, завернул передачу для Жмакина и, подивившись, что все в жизни повторяется, спустился к машине. Кадников в полушубке и в ушанке дремал за рулем, Иван Михайлович тронул его за плечо и велел ехать на улицу Герцена.
Лизавета в шубке и в берете ждала у своего подъезда, сердито мерзла, поколачивая ботиками по тротуару.
– Не люблю я все эти поликлиники, – неприязненно сказала она, садясь. – Терпеть не могу. Стонут, охают, вне очереди лезут под предлогом острой боли…
– Да, не цирк! – ответил Лапшин.
– Не понимаю, при чем тут цирк?
– Вот именно, что ни при чем!
Лизавета отвернулась, Лапшин закурил. «Эмка» медленно ползла в колонне военных, камуфлированных для зимы машин. Дымились две походные кухни, и странно было видеть их на людной ленинградской улице. Кадников сказал:
– Хороший кашевар обязательно наперед думает. Вот – супешник заложил тут, а где-нибудь в Кирка-Кювенапа и пообедают товарищи бойцы.
Резко вывернув руль, он обогнал колонну, развернулся и въехал в госпитальные ворота, где разгружались санитарные, с красными крестами, машины. Лапшин и Лизавета получили халаты, и сестра привела их в очень светлый, прохладный коридор, где на скамейке сидели два человека тоже в халатах, по всей вероятности, муж и жена. Он – седой, в очках, осторожно курил в рукав, она тихо плакала, отвернувшись к стене. Ему было лет за шестьдесят, ей около того.
– Ради бога, перестань, Нюточка, – ласковым шепотом сказал мужчина, – у тебя уже нет никаких сил. Поберегись, мало ли что нас еще ждет.
– Что ты этим хочешь сказать? – испуганно и быстро спросила она.
Теперь Лапшин увидел ее лицо: такие прекрасные лица бывают у старых докторов, у учительниц; в огромных, блеклых глазах дрожали слезы, крупные, странно молодые губы тоже вздрагивали, лицо выражало непонимание и страдание.
– Ничего, ничего, – шепотом опять заговорил мужчина, – ничего, Нюточка, все будет хорошо, все обойдется. Он прекрасный доктор, уверяю тебя, лучший в этой области, я узнавал…
– Ничего ты не узнавал, – беспомощно сказала женщина.
Лизавета наклонилась к Лапшину и тихо спросила:
– Чего мы тут ждем?
– Антропов кончает операцию, сейчас он выйдет сюда.
Седой мужчина, услышав фамилию Антропова, подошел к Лапшину и спросил, знает ли он Александра Петровича. И быстро, скороговоркой представился:
– Профессор Струмилин. Он, видите ли, у нас сына оперирует. Нашего мальчика ранили очень тяжело, и нам сказали, что если не Александр Петрович…
– Александр Петрович великолепный хирург, – спокойно перебил Лапшин. – Не знаю, как кто, но если бы с моими близкими несчастье, то ни к кому бы не обратился, кроме как к нему.
– Слышишь? Слышишь, Нюточка? – с каким-то даже восторгом обратился Струмилин к своей жене. – Слышишь, что товарищ говорит? Пожалуйста, скажите Анне Сергеевне, пожалуйста, – быстро и громко просил он Лапшина, – пожалуйста, очень вас прошу…
Лапшин повторил все слово в слово, а потом еще добавил насчет некоторых профессоров и прочих знаменитостей, которые иногда по сравнению с врачом вроде Антропова… Тут он вспомнил, что Струмилин сам профессор, немного смутился и как бы забуксовал, но Струмилину было не до того, и все сошло гладко, хотя Анна Сергеевна плакать и не перестала.
Опять в коридоре стало тихо.
Лизавета вздрагивала, ей было холодно. Из-за высоких белых дверей не доносилось ни звука, точно там все умерли. Теперь жена Струмилина, не отрываясь и не плача, смотрела на эти двери.
Мимо провезли две каталки, на одной веселый раненый болтал:
– Сестричка, а где у вас курят? В палате можно? Я без чего хочешь могу, а без никотину отказываюсь…
С другой каталки неслись тихие стоны, и Лизавета поежилась.
– Однако! – взглянув на часы, произнес Струмилин. – Ровно три часа прошло.
И едва он захлопнул крышку своих тяжелых золотых часов, как дверь, обе створки ее распахнулись и на пороге, еще в маске, показался Александр Петрович Антропов. Лицо его было не розовее, а, пожалуй, лишь желтее шапочки, маски и халата, и по этому желтому лицу, со лба, по переносице, из глазниц, стекали капли пота, того пота, который свидетельствует, что сейчас, только что были отданы самые последние человеческие, или даже уже не человеческие, а совсем неизвестно какие, наираспоследние, во всяком случае, силы. Но так как не в Антропове было сейчас дело, и не его самочувствие интересовало супругов Струмилиных, то по страшному его виду они лишь предположили, что сын их погиб, и он понял это и сам еще настолько себя ухитрился собрать, что почти беззаботным жестом, развязывая маску, произнес:
– Тот редкий случай, когда врач может сказать, что все в порядке. Редчайший, знаете ли. Ловкость рук, или подвезло, или организм у вашего сыночка стальной, как бы то ни было, но поздравляю вас, родители, с новорожденным…
Несмотря на нечеловеческую усталость, Антропов был в возбужденном состоянии и хотел еще даже сказать что-то шутливое и бодрое, как вдруг Анна Сергеевна быстро и мягко опустилась перед ним на колени, схватила его большую руку своими длинными, узкими ладонями и, рыдая, стала покрывать ее мелкими, быстрыми, короткими поцелуями…
– Доктор, – задыхаясь, говорила она, – доктор, я никогда не забуду… Я же всех потеряла, и только он, только один…
Из распахнутой двери мягко и торжественно выехала каталка. Лапшин вынул папиросы, закурил и искоса, осторожно взглянул на Лизавету: она стояла очень прямо, вытянув руки по швам, розовый рот ее был слегка приоткрыт, в глазах блестели счастливые слезы.
«А если бы не парад? – печально подумал Лапшин. – Если бы неудача? Тогда как, уважаемая гражданка?»
Но парада уже не было. Анна Сергеевна и Струмилин, оба устремились за каталкой, а Александр Петрович опустился было в полнейшем изнеможении на скамью возле двери предоперационной и хотел было завернуть полу халата, чтобы достать знакомый Лапшину потертый белого металла портсигарчик, но в это мгновение заметил Ивана Михайловича и свою Лизавету. Что-то дрогнуло в дотоле хоть и измученном, но твердом мужском лице Антропова, в нем метнулось жалкенькое выражение, которое сменилось наигранной бодростью и такой же наигранной живостью.