Один год - Герман Юрий Павлович. Страница 136

– Вместе получали. Такие же, как у тебя, Алексей Владимирович.

– Точно, точно.

Но трубку Альтус не вешал. Опять поговорили о пустяках. Потом он небрежно осведомился:

– Еще вопросик – ты Старо-Парголовский район хорошо знаешь?

– Знаю.

– Хорошо? Не стесняйся, Иван Михайлович, я знаю, что ты не хвастун.

– Хорошо знаю.

– Ну, отлично. Тогда порядок. В случае чего мы тебя из театра украдем.

Трубка щелкнула.

Лапшин подумал, попил простывшего жидкого чаю, вынул из шкафа бурки, переобулся и поехал за Антроповым на бывшую свою квартиру. Здесь попалась ему Патрикеевна, жившая теперь у Лапшиных, но часто навещавшая родителей Димы, которым подолгу рассказывала, какая у Ивана Михайловича бесхозяйственная жена, как ей все равно, какой нынче обед и почем на частном рынке говядина.

– Опять сплетничаешь на хозяйку? – угрюмо спросил он.

– А я что ей, то и людям! – сказала выпившая Патрикеевна. – Я человек религиозный, хлеб-соль ем, а правду режу. И к кому хочу, к тому хожу, не крепостное право, и вы мне не император Николай кровавый…

Закрыв дверь в коридор, где шумела Патрикеевна, Лапшин сел на продавленный диванчик и стал серьезно смотреть, как Антропов бреется.

– Мылить надо посильнее, а то ты по сухому скребешь, – посоветовал Лапшин. – Совершенно у тебя одна школа бритья, что у моего Василия Окошкина.

– А Окошкин все воюет?

– Воюет.

– И Бочков твой на фронте?

– И Бочков мой на фронте.

– А когда нам с тобой?

– Нам с тобой главную войну, Александр Петрович, воевать. Мы покуда вроде резерв высшего командования…

Антропов добрился, протер лицо одеколоном, завязал галстук и спросил у Лапшина:

– Ничего?

– Ничего. Только белый халат тебе больше подходит.

– Что ж, мне в халате ехать на «Марию Стюарт»?

Посмеялись немножко и поехали за Лизаветой, которая, как нынче днем, поджидала их поколачивая ботами по тротуару. Только теперь она не сердилась.

Каждый солдат должен знать свой маневр

Все дело заключалось в том, что они изображали, играли и показывали, а она была такой, какой он знал ее и какой любил. Наверное, ее справедливо ругали в театре за то, что она не умела «перевоплощаться». Просто это была Катя, его Катя, Катерина Васильевна Балашова, попавшая в другое время и во всю эту беду, злую беду, из которой нет выхода. Именно поэтому Иван Михайлович всегда так мучился на этом спектакле, кряхтел и ругался про себя. Хоть подымайся на сцену и действуй там сообразно со своим мироощущением и понятиями справедливости.

Однажды, стесняясь, он рассказал ей об этих своих чувствах. Она медленно улыбнулась, положила свою ладошку на его стиснутый кулак и сказала негромко:

– Значит, я хоть эту роль играю сносно.

– Да не играешь ты! – возразил он. – Ты там человек, ясно? Другие играют и даже очень хорошо играют, а ты – ты!

Сейчас, сидя рядом с тихо плачущей Лизаветой и угрюмо глядя на сцену, где мучили его Катю, он испытывал тяжелое чувство ненависти к тому прошлому миру, где могли существовать такие несправедливости. И, несмотря на то, что в истории все обстояло далеко не так, как об этом рассказал Фридрих Шиллер, Иван Михайлович каждый раз, приходя на этот спектакль, забывал про историю и про то, что было на самом деле, и верил Шиллеру, Кате и стихам, которыми люди, как известно, никогда не говорят, жалел Марию-Катю, презирал предателей и к актрисе, игравшей Елизавету, относился так, будто она впрямь была шиллеровской Елизаветой.

После третьего действия он спросил у Антропова:

– Ну как, Александр Петрович?

– Хорошо! – сказал Антропов, жадно затягиваясь. – Очень хорошо. И Лизе нравится.

Он на все смотрел Лизаветиными глазами, и если бы ей не понравилось, он бы, наверное, тоже осудил спектакль. Лапшину на мгновение стало скучно, Антропов показался вдруг тряпкой, но тут же он вспомнил нынешний день и уговорил себя не осуждать Александра Петровича, потому что неизвестно, как бы все сложилось, будь Катя – Лизой, а он – Александром Петровичем.

– А дела вообще-то как? – спросил Иван Михайлович.

– В каком смысле? – притворился Антропов.

– Да в личном, в каком еще!

– Сегодня все решится, – сказал Антропов. – Я дал себе слово, Иван Михайлович. Сегодня, после спектакля.

– Ну-ну!

Звенели звонки. Свет в фойе притушили. Антропов побежал к Лизавете, Лапшин выглянул в промороженный вестибюль – не приехали ли за ним, и медленно пошел за кулисы. В четвертом действии Мария не выходила на сцену, и Иван Михайлович, если попадал в театр, обычно это время сидел у Кати.

Когда он вошел к ней, она пила из синенькой чашки молоко.

– Нет голоса, и все тут! – сказала она жалобно. – Прямо срам.

– И ничего подобного, – садясь в креслице и радуясь тому, что пришел сюда и видит Катю так близко, сказал Иван Михайлович. – Нормальный голос.

– Ай, да перестань! – велела она.

Он улыбнулся. Она любила, когда они оставались вдвоем, всякими такими «перестань» показывать свою власть над ним.

– Обедал?

– Обедал! – неуверенно солгал он, любуясь ее странным платьем, высоким, выше ушей, воротничком, каким-то перстнем со стекляшкой на тонком пальце.

– А последний акт смотреть опять не будешь?

– Не будешь! – повторил он.

– Дурачок какой! Самый лучший акт, и поставлен лихо.

– Я не люблю, когда тебя убивают, – негромко произнес Лапшин. – Не для того я женился, чтобы на это с удовольствием смотреть.

– Во-первых, женилась на тебе я, – сказала Катя. – Во-вторых, убивают не меня, а Марию Стюарт. В-третьих, нельзя быть таким слабонервным. В-четвертых… а почему ты в бурках явился? – вдруг спросила она. – Переодеться даже не успел?

Сама того не подозревая, она помогла ему ничего не ответить на ее вопрос. Он все молчал, улыбаясь.

– Ну? – спросила она и, по своей новой манере взяв его руку, прижалась к его ладошке горячей щекой.

– Что «ну»? – спросил он, кладя другую руку на ее плечо.

– Сиволапый мужик Лапшин, – сказала она, – не хватайте королев!

Ее подведенные глаза были совсем близко от его глаз, и тихим голосом она спросила:

– Что же твой Жмакин?

– В порядке, – усмехнулся Лапшин. – Чирикает.

– А Клавдия его?

– Не знаю, не видел. Да, он же тебе апельсин прислал…

В это время в дверь постучали. Угадывая, кто это, Иван Михайлович поднялся и на пороге поздоровался с Альтусом.

– Здорово я догадался, – улыбаясь, сказал Алексей Владимирович. – Если актрисы Балашовой на сцене нет, значит, сыщик Лапшин спектакль не смотрит…

На Альтусе был коричневый реглан и такие же бурки, как на Лапшине. И холод от него шел, словно он много часов пробыл на морозе.

– Вы – куда? – глядя то на Альтуса, то на Лапшина, быстро спросила Катя. – Вы почему оба в бурках?

– Вы бы к нам как-нибудь зашли, Катерина Васильевна, – не отвечая ей, спокойно сказал Альтус. – Туся все про вас спрашивает…

Катя молчала.

– Поехали?

– Но куда? – спросила она.

– Когда Лапшин женился на вас, – вежливо и холодно улыбаясь, сказал Альтус, – он знал, что на сцене вас будут обнимать, и целовать, и любить чужие мужчины. И когда вы шли за него замуж, вы знали, что иногда он будет внезапно уезжать в неизвестном направлении. Верно?

– Я… еще не привыкла, – зло глядя на Альтуса, ответила Катерина Васильевна. – И не привыкну, наверное.

– К этому трудно привыкнуть, – все так же холодно произнес Алексей Владимирович. – Вот моя Антонина Никодимовна тоже никак не привыкнет. Но из этого ничего не следует…

В дверях Лапшин обернулся. Мария Стюарт стояла посредине маленькой комнатки – худенькая, высокая, в своем странном воротничке – и смотрела на него глазами Кати Балашовой.

– Градусов за тридцать жмет, – сказал Альтус, закуривая в машине.

Иван Михайлович молчал. На передних откидных сиденьях дремали еще двое незнакомых чекистов. На Поклонной горе лунный свет ударил в слюдяные окошечки, режущий, морозный ветер засвистел громче.