Один год - Герман Юрий Павлович. Страница 84

«Листья падают с клена», – засвистал он, вспомнив Одессу. И тут же представилось ему, как зимней морозной ночью в Лахте он насвистывал эту песенку Клавдии, а она стояла у печки и смотрела куда-то вбок, печально и ласково улыбаясь своим мыслям.

– Клавдия! – сказал он, шагая к Неве. – Клавдия!

И, стоя над черной, холодной Невой, подставляя разгоряченное лицо холодному ветру с моря, он стал думать о Клавдии, вспоминать ее, умиляться чему-то, каким-то полузабытым ее словам, жестам, звукам ее голоса. И так как он был слаб, измучен и, главное, растерян, он вдруг решил ехать к ней сейчас же, сию же минуту, но вдруг отменил свое решение и совсем наконец запутался.

В поезде он не думал, о чем будет с ней говорить и как произойдет встреча, а когда выскочил на знакомый перрон, то почувствовал ужасное волнение, и страх, и неуверенность…

«Выгонит, – страшась, думал он, – не выйдет ко мне или скажет мне… Что же скажет?..»

В Лахте тоже была весна и, как в городе, еще, пожалуй, острее, пахло морем, тянуло откуда-то смолою и запахом тающего снега – здесь он белел еще до сих пор…

Вот и знакомый домик, вот и собака залаяла.

Он стукнул в окно, в ее комнату, и подождал, потом еще стукнул.

«Вставай, девочка, вор пришел», – с отчаянием подумал он.

И она вышла, босая, чистыми узенькими ногами на скользкие, серые доски крыльца, побледнела и сбежала вниз к нему навстречу, обняла его, прижалась к нему, заплакала, затрепетала, и он заплакал тоже мучительными и радостными слезами.

– Ну чего, – шептал он ей, – ну ничего, ничего…

– Алешенька, – говорила она, – ох ты, мое горе, горе мое, бедный мой, маленький…

Она прижималась к нему все туже, все крепче, родная ему, растрепанная, чистая, дрожала от сырости, от слез, от радости и страдания и, захлебываясь, называла его такими словами, которых он никогда ни от кого не слыхал, и тянула его за собой, но тотчас же останавливалась, гладила его по лицу, потом повисла на нем, потом опять разрыдалась…

В комнате ничего не изменилось с тех пор, только вид из окна стал другой – без снега.

Он снял пальто и шепотом сказал:

– Обкраду Мосторг, уедем к черту из этого города. Одно на одно. Какой есть, весь тут.

– Не обкрадешь, – сказала она, глядя сияющими глазами ему в лицо. – Ты и не вор вовсе. Мальчишка ты, вот что. Ей-богу, мальчишка. Шалопут! Уши надрать надо, розочкой постегать! В угол поставить!

– Настоялся я в углах! – угрюмо ответил Алексей.

Она подошла к нему, обняла за шею и села на колени – в одном платье на голом теле.

– Синий весь! Худой! Косточки наружу полезли. Псих ты!

– Я псих?

– Ты.

– Это верно, – сказал он, – есть маленько, растерял в дороге шестеренки. Запутался сильно, наверное не распутаться.

– Кушать хочешь? – не слушая его, спросила она.

Оба пили чай с молоком и ели творог из глубокой тарелки, прислушиваясь к дыханию спящей девочки, и глядели друг на друга.

– Ну вот, – сказал он, – требуется мне одно дело для начала сделать. Какое – государственная тайна. Ясно тебе?

– Неясно! – смеясь, ответила она. Да и не слушала она его, наверное.

– Чего неясно?

– Холодно! – сказала Клавдия. – Застыла я.

– Ты пойми! – велел он. – Мне на дорогу выходить надо…

– Леша, я беременная, – тихо, по-прежнему сияя глазами, сказала Клавдия.

Он поставил кружку на стол, помолчал и нахмурился.

– И ничего такого не сделаю, – продолжала Клавдия, – рожу. Ты убежишь, ребята помогут.

– Какие ребята?

– Комсомольские.

– А ты тут при чем?

– Как при чем? При том, что я комсомолка.

– Ты?

– Я.

Смеясь, она наклонилась к его лицу и стала целовать его теплыми, сладкими от чая губами.

– Ты погоди, – сказал он, – ты не прыгай. И давно ты комсомолка?

– Четыре года, – целуя его, сказала она. – И знаешь ты, да забыл. Ты все сам, бывало, себя слушал, как все равно кенарь! И заливается, и щелкает, и свистит. А я что ж! Тебе не до меня было, ты занят был. Переживания были. Теперь небось посвободнее…

Он засмеялся и сказал:

– Напишу теперь на тебя заявление в комсомол, на твое прошлое с вором.

– Ну и что, – сказала она, – ну и пиши. Кабы ты от меня вором стал… Ты бывший вор, а теперь уж ты герой.

– Я еще пока что до героя не дотянул. На сегодняшний день.

– Будешь, – сказала она, – я баба, я все знаю. Я без тебя, бывало, лежу и думаю: вот дадут ему орден за большой подвиг. Или он будет летчиком. Или в стратосферу полетит…

– На луну без пересадки, – хмуро сказал он.

– Дурак, – сказала она, – хватит. На луну, на луну. Не будет тебе никакой луны. А, решил Мосторг обокрасть, – сама на тебя первая донесу и, когда шлепнут, не заплачу. Подыхай. Надоело.

Жмакин удивленно на нее покосился.

– И ничего особенного, – сказала она, – поплакала, будет. Черт паршивый, пугает еще, страхи наводит!

Толкнув его ладонью в грудь, она встала, всхлипнула и вышла из комнаты. Тотчас же вошел Корчмаренко в пальто, из-под которого болтались завязки подштанников. Жмакин встал ему навстречу.

– Отыскался, сокол, – сказал Корчмаренко.

Лицо у него было набрякшее, борода мятая.

– Пойдемте выйдем, – предложил Жмакин, – тут ребенок спит.

Клавдия тоже вышла вместе с ними.

– Ничего, можно здесь, в сенцах, – сказал Корчмаренко, – там Женька спит, а наверху жилец. Стой тут!

– Ну-с, – вызывающе сказал Жмакин. – Об чем разговор?

– Обо всем, – холодно сказал Корчмаренко. – Ты что ж думаешь дальше делать?

– Что хочу, – сказал Жмакин.

– Что же ты, например, хочешь?

– Мое дело.

– Ах, твое, – тихим от сдерживаемого бешенства голосом сказал Корчмаренко, – твое, сукин ты сын?

– Прошу вас не выражаться, – сказал Жмакин, – здесь женщины.

Клавдия вдруг засмеялась и убежала.

– Ну ладно, – тяжело дыша, сказал Корчмаренко, – давай как люди поговорим. Пора тебе дурь из головы-то выбросить.

Они стояли друг против друга в полутемных сенцах, возле знакомой лестницы наверх. Лестница заскрипела, кто-то по ней спускался.

– Федя идет, – сказал Корчмаренко, – давай, Федя, сюда, праздничек у нас, Жмакин в гости пришел.

– А, – сказал парень в тельняшке, – то-то я слышу разговор. Здравствуйте, Жмакин.

И он протянул Жмакину большую, сильную руку. Чтобы было удобнее разговаривать, все поднялись по лестнице наверх и сели в той комнатке, в которой Жмакин когда-то жил. Тут Жмакин разглядел Федю Гофмана, и тот разглядел Жмакина. А в комнате теперь было много книг, и на полу лежал коврик.

– Были мы у товарища Лапшина, – сказал Корчмаренко, – Клавдия была, и я к нему ездил, и Алферыч, и Дормидонтов. Хотели тебя на поруки взять, но ты как раз тогда психовал…

– Психовал! – согласился Жмакин.

– И Клавдию даже запретил к себе пропускать.

– Я за это не отвечаю, – сердито сказал Жмакин. – Может, у меня даже шизофрения была; может, я до сих пор параноик…

– Как, как?

– Неважно. Медицинские это диагнозы.

– Ну, диагнозы диагнозами, а все ж таки пришли мы все коллективно к такому заключению, что пора тебе все эти пустяки бросать.

– Извиняюсь, что вы называете пустяками? – спросил Жмакин.

– Воровство и жульничество, – сказал Корчмаренко. – Хватит тебе. Пора работать.

Жмакин взглянул на Гофмана и вдруг заметил в его глазах презрительное и брезгливое выражение.

– Так, – сказал Жмакин, – ладно. Все?

– Все, – сказал Гофман, – довольно, побеседовали.

– А в итоге? – спросил Жмакин.

– В итоге – иди ты отсюда знаешь куда, – багровея, сказал Гофман и тяжело встал со своего места. – Сволочь паршивая…

– Но, но, – крикнул Корчмаренко.

– Спасибо за беседу, – кротко сказал Жмакин.

Он снизу вверх смотрел на высокого Гофмана и рассчитывал, куда можно ударить. Но Гофман сдержался. «Струсил», – подумал Жмакин, повернулся на каблуках и сбежал вниз по лестнице. Дверь на улицу была открыта. Клавдия стояла на крыльце. Глаза у нее были пустые, измученные, и он сразу это заметил.