Закон Моисея (ЛП) - Хармон Эми. Страница 39

Мы очень близко подошли к тому, чтобы найти самих себя, и оба учились, как с этим жить. И теперь, находясь в собственной постели, в своем собственном жилье, окруженный своими собственными вещами и живя собственной жизнью, меня разбудил Бэтмен, который у подножия моей кровати. И этот маленький нарушитель спокойствия вызвал у меня раздражение. Я перевернулся и сконцентрировался на воде, на том, чтобы она хлынула на меня сверху, и этот мальчик, мой маленький гость, ушел бы. Ранее в больнице я явно прихватил с собой кого-то отставшего. Пожимать руки, давать автографы и пытаться рисовать, в то время, как вокруг собирается толпа, было для меня наименее любимой работой.

Мне не нравилось рисовать в больницах. Я видел вещи, которые видеть не хотел. Я всегда мог сказать, кто именно из тех людей не выживет. Не потому что они выглядели более нездоровыми, чем другие. Не потому что я видел их медицинские карты или случайно услышал болтовню медсестер. Это было легко понять, потому что умершие, связанные с ними, всегда парили поблизости. Без исключения умирающие будут с компаньоном возле своего плеча. Так же, как это было с Джи, прежде чем она умерла.

Несколько лет назад я расписывал стену в детском отделении больницы во Франции. Вереница детей, пациентов, больных раком, наблюдали со своих кроватей, как я создавал бурлящий карнавал, дополненный танцующими медведями и клоунами, выполняющими «колесо», и слонами в полном облачении. Но я видел умерших, стоящих плечом к плечу с тремя детьми, но не для того, чтобы утащить их в ад или еще что-то более зловещее. Это не напугало меня. Я понимал, почему они были там. Когда придет время, а это случилось бы скоро, у тех детей был тот, кто встретит их и радушно примет дома. К тому времени, как я закончил стенную роспись, эти трое детей умерли. Это не вызвало у меня страха, но мне это не понравилось. Больницы были наполнены умершими и умирающими.

Рисунок, который я сделал для доктора Анделин и «Психиатрической больницы «Монтлейк» поспособствовал созданию еще нескольких по всей долине. Онкологический центр обратился ко мне около месяца назад, оказав небольшое давление и слегка заломив руки, и я, в конечном счете, согласился пожертвовать свое время и талант и сделать еще один рисунок на стене, наполненный надеждой и счастьем. Это принесло с собой немалое внимание общественности. Внимание, которого я не хотел, и в котором не нуждался. Но Тэг искал спонсоров для своего клуба, и когда он сказал мне, что один из самых главных покровителей больницы был в его списке, я позаботился о том, чтобы этот покровитель узнал, что моя цена за роспись — пожертвование в «Команду Тэга». Но этот рисунок на стене оставил на мне отпечаток.

Я устал. Просто невероятно. И, может быть, изнеможение сделало меня более уязвимым перед привидением маленького мальчика и воспоминаниями, которые лучше не ворошить. Встреча с Джорджией спутала все мои мысли и вернула обреченность, которую ощущал прежний Моисей. Моисей, который не мог себя контролировать. Моисей, который полностью растворялся в рисовании. Я ни за что не хотел бы возвращаться в Леван, или к Джорджии, или к прошлым временам. Я никогда не хотел возвращаться, поэтому на все эти годы я завалил камнями воспоминания о Джорджии и похоронил их на дне моря. Но каждый раз, когда я разделял воды и позволял проникать воспоминаниям других людей, мои собственные воспоминания, связанные с ней, поднимались на поверхность, и я думал о ней. Я вспоминал о том, как желал ее и ненавидел, как хотел, чтобы она оставила меня в покое, и, в тоже время, никогда не отпускала. И я скучал по ней.

И когда я скучал по ней, то составлял список вещей, которые ненавидел. Пять ненавистных мне вещей. У нее всегда было пять вещей, за которые она была благодарна, а у меня — ненавистных. Я ненавидел ее невинность и ее легкую жизнь. Я ненавидел ее провинциальную речь и провинциальные взгляды на жизнь. Я ненавидел то, как она думала, что любит меня. Это было хуже всего.

Но было в ней и то, к чему я не испытывал ненависти. Так много вещей, которые я бы не смог возненавидеть. Ее огонь, ее склонность к упрямству, то, как ее ноги оборачивались вокруг меня, ее глаза, сконцентрированные на мне, требующие, чтобы я дал ей все, в то время как я старался взять ее и не влюбиться. Она хотела всего этого. Все до последнего, скрытого уголка моей души.

Она по-прежнему была такой же красивой.

Я вытащил подушку из-под головы и простонал в нее, пытаясь подавить воспоминания об ошеломленном выражении лица Джорджии и широко раскрытых карих глазах, впившихся в мои. Она повзрослела, ее бедра и грудь округлились чуть больше, а лицо, напротив, стало худощавым, из-за чего сильнее выступали скулы. Словно юношеская полнота покинула ее лицо и обосновалась в более подходящих местах. Она стала женщиной, с прямой осанкой и твердым взглядом. Даже в тот момент, когда она увидела меня и узнала, то не дрогнула и не ретировалась.

Но встреча со мной потрясла ее. Так же, как потрясла меня. Я понял это по тому, как она стиснула губы и сжала пальцы. Я понял это по тому, как она вздернула подбородок, а ее глаза вспыхнули. А затем она, отрешившись, отвела взгляд. Когда лифт остановился, и двери открылись, она вышла, больше не удостоив меня вниманием. То, как двигались ее длинные, обтянутые джинсами ноги было одновременно и мучительно знакомо, и совершенно ново. Двери закрылись, но я не вышел, несмотря на то, что мы достигли верхнего этажа. Я пропустил свой этаж. Я не хотел уходить. Поэтому вместо этого позволил уйти ей. Самое малое, что я мог сделать. Я не знал, почему она там была и что делала. И она не улыбнулась и не обняла меня, как делают старые друзья, случайно встретившие друг друга через много лет.

Я был рад этому. Ее подлинная реакция говорила о большем. Она отражала мою собственную. Если бы она улыбнулась и затеяла бессмысленную болтовню, мне бы пришлось записаться на прием к доктору Анделин. На несколько приемов. Это бы подкосило меня. Воспоминания о Джорджии неотступно преследовали меня больше шести лет, и, судя по ее лицу, когда я шагнул в лифт, она тоже помнила меня. Было в этом какое-то утешение. Слабое, но — утешение.

Я приподнял подушку и выглянул из-под нее, чтобы посмотреть, ушел ли он. И с облегчением выдохнул. Маленькая мышь улетела. Засунув подушку под голову, я перевернулся на другую сторону.

Грязно выругавшись и резко подскочив на кровати, я отшвырнул подушку. Он не ушел. Он просто переместился. Он переместился так близко, что я мог рассмотреть длину его ресниц и изгиб верхней губы, и то, как загнулись края липучки на его черном плаще.

Он улыбался, демонстрируя ряд маленьких белых зубов и ямочку на правой щеке. Я тут же пожалел о вырвавшемся из меня потоке брани, а затем снова выругался теми же самыми словами и с той же громкостью.

Я почувствовал, как надвигающиеся чужие мысли словно щекочут мой разум, и я вскинул руки в знак капитуляции.

— Прекрасно. Покажи мне свои картинки. Я нарисую парочку и прилеплю их на свой холодильник. Я не знаю, кто ты, поэтому не могу послать их твоим родным, но давай, вперед. Дай мне увидеть их.

Воспоминания, похожие на крылья бабочки, сначала лишь слегка толкались, но затем расправились в полную силу и ворвались в мой разум, заполняя мою голову образами белой лошади, чья задняя часть была покрыта черными и коричневыми пятнами, словно какой-то художник начал заполнять белое пространство, но отвлекся и ушел, не закончив свою работу.

Лошадь тихо ржала и скакала галопом вдоль маленького загона, и я почувствовал удовольствие, которое испытывал этот маленький мальчик, наблюдая за тем, как она трясет своей белой гривой и топает изящными ногами.

Калико10. Я узнал ее кличку, когда он позвал ее. Лошадь пустилась рысью по загону, а затем подошла ближе. Так близко, что ее вытянутая морда, представшая у меня перед глазами, стала просто огромной. Я почувствовал ее дыхание напротив своей ладони, и осознал, что мог не только слышать то, что мальчишка говорит ей, как он уже этого сделал, но и мог ощутить взмах его руки, словно это была моя собственная, когда он двигал ею от пятна между ее глаз до сопящих ноздрей, которые толкались в мою грудь. Не в мою грудь. В его. Воспоминание, которым он поделился, было таким отчетливым, таким прекрасным, будто я сидел на изгороди вместе с ним, и осязал и слышал все те же самые вещи, что когда-то видел он.