Закон Моисея (ЛП) - Хармон Эми. Страница 49

— Мы смотрим шоу о ковбоях, мамочка. Мамам вход запрещен. 

Илай надулся, отстраняясь меня, как я отстранилась от него, затем скрестил руки и всхлипнул, и я со вздохом посмотрела на папу. 

— Спасибо, пап, — произнесла я тихо, и он мне подмигнул. 

— Ты слышала его. Никаких мам. Уходи, девочка, — повторил он с улыбкой. 

За считаные секунды я вылетела из дома через заднюю дверь, обошла цыплят и двух маминых цесарок Дейму и Эдну и, поправляя волосы, дернула за ручку, чтобы открыть дверь Мёртл. Когда она закрылась, я повернула ключ, и старый грузовик, оживая, загрохотал, а из динамиков громко затрубило радио с песней Гордона Лайтфута If You Could Read My Mind. Я любила эту песню и на секунду замерла, прислушиваясь к ней. Эта станция всегда играла старые песни в стиле кантри. Иногда я сама чувствовала себя деревенской старушкой. Мне было двадцать два года, но в последнее время я ощущала себя на все сорок пять. Тяжело вздохнув, я сползла вниз и опустила голову на руль, позволяя песне захлестнуть меня. Всего лишь на минуту. Я ненавидела оставлять Илая. Это всегда было тяжелым испытанием. Но в тот момент, мне просто нужно было перевести дух. В моей жизни не было тишины. Больше никогда. Не было времени, чтобы отдышаться. 

В тот день я просто хотела побыть молодой и красивой и, может быть, потанцевать с парочкой симпатичных ковбоев, притвориться, что мне не о ком беспокоиться, кроме себя одной, даже сделать вид, что я ищу мужчину, как это делали другие девушки. Хотя я в действительности не искала. Илай был единственным мужчиной в моей жизни. Но в тот день мне хотелось, чтобы задуманное мною осуществилось, хотя бы на короткое время. И, может быть, группа сыграла бы эту песню. Я бы заказала ее. 

Гордон закончил петь о своем желании читать мысли, и следующая по списку песня была о мамах, не позволяющих своим детям стать ковбоями, когда вырастут. Я слегка рассмеялась. Мой малыш уже был ковбоем. Слишком поздно. 

Я еще раз вздохнула и подняла голову с руля. Я посмотрела в зеркало заднего вида, опустила вниз козырек и посмотрела на свое отражение, нанесла немного блеска и причмокнула губами, а затем включила заднюю передачу и начала движение. Пора ехать. Девчонки уже должно быть на месте, а я опаздывала. Как обычно. 

Казалось, будто я наехала на бордюр. Раздался глухой удар, а за ним последовал скачок. Не очень сильный удар, и не такой сильный скачок, но что-то произошло. Я выругалась и снова посмотрела в зеркало заднего вида, задаваясь вопросом, что, черт возьми, я переехала. 

Я вылезла из грузовика, и шина мгновенно привлекла мое внимание. На нее был намотан черный кусок чего-то. Мусорный пакет? Я ударила мусорный бак? Я захлопнула дверь грузовика и сделала шаг вперед. Всего один единственный шаг. И меня мгновенно озарило, что это. Это был плащ Илая. Плащ-накидка Бэтмена, принадлежащий Илаю, был намотан на покрышку. 

Плащ Илая. Плащ Илая, в который он был одет в тот момент. Но Илай был внутри. Илай сидел с моим отцом и смотрел шоу про ковбоев. Я упала на колени, в отчаянии протискиваясь дальше, и уже знала, что я там увижу. Я не могла смотреть. Но должна была посмотреть…

Моисей  

Когда Джорджия закончила, я скатился с нее и сел. Она не двигалась и продолжала держать руки скрещенными на своей груди там же, где я их прижимал, пока она рассказывала. Ее голос звучал кричащим шепотом в моих ушах. Ее волосы почти полностью выбились из косы и в беспорядке разметались вокруг головы. Она будто сошла с картины Артура Хьюза, которая мне так нравилась, — «Леди Шалотт». Джорджия выглядела так же, как леди Шалотт: руки сцеплены, волосы веером рассыпаны вокруг нее, взгляд отрешенный.

Но теперь ее глаза не были безучастными. Они были закрыты, и слезы стекали по ее щекам. Грудь поднималась и опускалась так, словно Джорджия только что пробежала марафон. Я прижал руку к своему колотящемуся сердцу и отвернулся от нее, неспособный подняться на ноги. Неспособный ни на что, кроме как положить голову на колени.

А затем Илай показал мне остальное.

Голова Джорджии лежала на руле старого пикапа, а из окон лилась музыка. Я смотрел на нее под странным углом, словно сидел на земле перед ржавым бампером. Волосы Джорджии были длинными и гладкими, сияющими и чистыми, будто она только что высушила их и собиралась в какое-то особенное место. Она открыла глаза и опустила козырек вниз, чтобы проверить, как накрашены губы, а затем сомкнула их и потерла друг об друга, и вернула козырек на место. Ракурс изменился, словно глаза, через которые я смотрел, изменили позицию. Я глядел на заднюю часть грузовика, на откидной борт, который нависал надо мной. Было по-прежнему высоко. Затем картинка покачнулась, словно я попробовал вскарабкаться. Загрохотал двигатель, и ракурс снова изменился — резко, неудобно. Колеса, ходовая часть.

А потом возникло лицо Джорджии, заглядывающее под грузовик. Ужас исказил его. С раскрытым ртом и дикими глазами Джорджия выглядела жутко. У нее было нечеловеческое выражение лица, а затем она закричала: «Илай, Илай, Илай…»

Я почувствовал, как ее крик, отражаясь, прошел сквозь меня, когда связь неожиданно разорвалась, и проникающие в мозг образы исчезли. Но Илай не ушел. Он просто склонил голову на бок и ждал. Затем он улыбнулся — медленно, печально — будто зная, что то, что он показал, причинит мне боль.

И я уронил голову на руки и зарыдал.

Джорджия  

Это был один из самых ужасных звуков, которые я когда-либо слышала. Моисей плакал. Его спина тряслась, словно от жуткого смеха, голова покоилась на руках, будто бы он не мог поверить в то, что я ему рассказала. Как это ни странно, когда он скатился с меня, то выражение его лица было отрешенным, застывшим, как гранитная стена. Затем он слегка наклонил голову, словно прислушиваясь к чему-то… или о чем-то задумавшись. А потом он издал наполненный ужасом, душераздирающий вопль и, закрыв глаза руками, полностью потерял контроль. Я даже не была уверена, почему именно он плачет. Я не значила для него ничего. Это было очевидно.

Он всегда был таким холодным и отстраненным, способным уехать без малейшего намека на то, что его волнует разлука. Он не знал Илая. Он никогда не знал о его существовании. Я пыталась рассказать ему. Я приезжала в то проклятое учреждение неделя за неделей, пока мне недвусмысленно не дали понять, что мне не рады. Я написала ему письмо, которое никто бы не доставил. А потом он просто исчез почти на семь лет.

Он не знал об Илае. В этом он был прав. Это должно было позволить легче пережить такие новости. Но судя по тому, как он рыдал, убитый горем, для него это было совсем нелегко.

Я не осмелилась успокоить его. Он бы не захотел моих прикосновений. Я была такой же, как его мать. Я не позаботилась о своем ребенке точно так же, как она не позаботилась о Моисее. Я ненавидела себя почти так же, как Моисей ненавидел меня, и я чувствовала, как эта ненависть волнами исходит от него. Но это не остановило меня от того, чтобы плакать вместе с ним.

Я была почти удивлена, что слезы продолжали идти. День за днем. Бесконечный поток. Мое горе было глубоким подземным источником, который постоянно бурлил и расплескивался, и я рыдала вместе с Моисеем, заливаясь слезами, глядя на чистое голубое октябрьское небо над моей головой. Оно тянулось бесконечно и исчезало за горами, которые окружали мой город, как молчаливые стражи, не дающие никому из нас защиты. Красивые горы. Бесполезные горы. Октябрь всегда был моим любимым месяцем. А потом он забрал Илая, и я его возненавидела. Октябрь приподнес мне подсолнухи — в знак примирения, как мне казалось. Я отнесла их на его могилу, и снова возненавидела октябрь.

И вот подсолнухи тянулись вдоль поля, поросшего травой, а я, не шевелясь, лежала рядом со своей старой любовью, уставившись в пустое небо, проживая еще один пустой день. Моисей так и сидел рядом со мной, согнувшись, и оплакивал сына, которого никогда не знал. Он скорбел открыто, отчаянно, и ничего, что бы он мог сделать, не удивило бы меня больше этого. Его горе стекало вниз и просачивалось в почву под нашими ногами, и то, что он скорбел, смягчило мое сердце. Через какое-то время он повалился на спину возле меня, и, хотя его губы дрожали, а дыхание было прерывистым, всхлипы затихли, и ни одной слезинки больше не пролилось.