Молчание неба (Избранное) - Кожухова Ольга Константиновна. Страница 20

А что, если попробовать мне… написать самой?..

Нет, конечно, ничего не получится. Да и поздно за это браться. Одна ночь. Всего одна ночь осталась до срока.

Я иду домой и ложусь на расстеленной на полу кошме. В жару здесь все спят на полу на кошме. Так прохладней. Взбиваю повыше подушку — и всю ночь смотрю в темноту широко раскрытыми, бессонными глазами. Вспоминаются какие-то встречи, поездки, хорошие люди; всплывают перед глазами фразы. Вот откуда-то выплыло из-под сознания и встало типографской строчкой начало. Я вижу даже шрифт, каким это набрано, слышу запах типографской краски.

С боку на бок, с боку на бок… И так до утра.

Утром на работу не иду, а сажусь тут же, на полу, над тетрадью и пишу, пишу, пока не онемеет рука. Скорей, скорей! Вот этот «хвост» его в начало. Обозначим: такая длинная «вожжа». А эту вставку убрать отсюда. Она разжижает — и без этого ясно. А этот человек должен говорить только так:

«Я вас очень прошу, чтобы вам понравился Казахстан!»

Такого человека я знаю. Он именно так и говорит.

А этот пейзаж должен быть истинно казахстанским: размытые краски, полутона, еле заметная тонкая линия горизонта.

Я пишу размашисто, не раздумывая над фразами.

На другой день хожу по городу и смотрю на витрины: да, действительно, меня напечатали. Мой рассказ есть в каждом экземпляре газеты. Ну, не странно ли? И люди читают!

А потом, спустя несколько лет, я найду всему объяснение в одной книге: «Только глупец побеждает в жизни, умник видит слишком много препятствий и теряет уверенность, не успев еще ничего начать».

Август в Кзыл-Орде — это жара, пыль и ветер из Кара-Кумов.

Люди начинают свободно дышать лишь в сумерках, когда летучие мыши косо режут воздух раскрытыми серыми парашютиками крыльев.

Звезды крупные, яркие, как ртутные лампы, зажженные в недосягаемой глуби черных небес.

Все чаще и тревожнее я вслушиваюсь в гудки паровозов, долетающие со стороны вокзала, все чаще вспоминается наш подвал, голубые стены, Москва.

Мне говорят в редакции:

— Оставайтесь у нас работать. Что вам институт! Потеряете пять лет жизни, а толку? А здесь… — и начинают перечислять все блага жизни, какие бедному студенту, живущему на стипендию, и не снились.

Да, конечно. После армии и офицерского жалованья с полевыми и «за погоны» переходить на стипендию было «грустно». Одна буханка хлеба на базаре у спекулянтов стоит приблизительно столько же, сколько мы получаем в месяц. И хотя студенты, как известно, экономят на всем, в том числе на шнурках и на бане, все равно до конца месяца денег не хватает. Каждый раз возникает проблема: где занять? А здесь — жить без долгов жизнью интересной, полезной и в то же время достаточно сытной. Гонорары, поездки в «глубинку», кабинет, телефон, положение очеркиста, квартира… Ах, что и говорить! Все это звучит ужасно заманчиво. Кроме того, хочется пожить и с родными, которых, начиная с сорок первого года, я ни разу не видела. Хочется попользоваться всеми прелестями азиатской южной страны: дынями, арбузами, яблоками, рыбой, кумысом, полакомиться мясом фазанов и дикого кабана, покупаться всласть в вечно куда-то спешащей, загадочной Сыр-Дарье, побродить по ее берегам, пожариться, отогреться в свете смуглого, ничего не жалеющего жаркого солнца.

Но…

Искусство требует жертв!

Меня зовет к себе институт. Зовет, манит всем недоспоренным, недосказанным, недослушанным. И этот дальний его зов пересиливает, перевешивает над доводами «золотого тельца».

«Встречайте еду дынями» — такую телеграмму я отправила на Тверской бульвар и всю дорогу боялась, что меня не встретят, что за тяжелый груз, свыше нормы, меня оштрафуют, что на Казанском вокзале мне придется эти дыни просто дарить прохожим. Ведь всяко бывает: вдруг еще никто не вернулся с практики в Москву?

В поезде среди ночи я не раз просыпаюсь и с тревогой посматриваю под лавку: целы ли мои огромные ананасные, сетчатые, зеленомясые, купленные на мои трудовые?..

Ночью, когда уже закрылось метро и по своим современным комфортабельным стойлам уже разбрелись московские трамваи, троллейбусы и автобусы, мы наконец приползли на Казанский вокзал.

И конечно же, меня встречали! Как я могла сомневаться?!

На вокзал пришла целая орава друзей.

Каждый взял по дыне — и безбоязненно миновал контрольные весы. На всякий случай я шла позади этого по-восточному торжественного шествия, чтобы выручить задержанных. Но таковых не оказалось. Все мы заранее договорились, что встретимся на площади у стоянки такси. Вот и я прошла благополучно, и все в сборе. Нет только одного — новичка, первокурсника Ивана Ганабина, которого Инна мобилизовала как «грубую рабочую силу».

Мы столпились вокруг машины и дружно стали кричать:

— Ваня, Ванечка, мы здесь! Ваня!!!

Нам откликаются то шоферы, то носильщики, то кто-либо из приезжих. Иные недоумевают, чего это мы среди ночи подняли галдеж, иные смеются над нашими усилиями разыскать в многомиллионной Москве какого-то никому не известного Ваню.

Наконец наш шофер не выдержал:

— Долго будем еще ждать?

Приходится ехать.

В «голубом подвале» все, кто спал, разбужены. Поднялся шум, начались разговоры, восклицания, поцелуи, рассказываются последние новости. Прямо из постелей, не одеваясь, все рассаживаются вокруг стола, на который я водружаю самую большую, самую спелую, пахнущую земляникой и медом дыню.

Потом разрезаем вторую, затем третью…

Улеглись страсти, утих шум, а Вани Ганабина все нет и нет. У меня на сердце кошки скребут. Куда он задевался? Что случилось? Почему отстал от «масс»? Может, заблудился? В милицию попал?

Легли спать, погасили свет. И только на рассвете я слышу, как тихонько скрипнула входная дверь, кто-то осторожно, на носках, вошел в комнату, что-то тяжелое положил на стол…

Я вышла на «манеж».

— Ваня, это ты?

— Да.

— Где же ты был, мы тебя искали…

— А я пешком шел.

— От Казанского? С такой тяжестью?

— Да.

Утром мы с Инной пошли к «мальчикам», на их половину, Ганабина уже не было. Его койка, по-матросски аккуратно заправленная, стояла в углу. И ту самую дыню, которую он нес, мы и возложили ему на кровать, нацарапав на толстой шершавой поверхности: «За отвагу…»

Как выяснилось потом, это была первая в его жизни дыня. Прежде он никогда их не ел.

27

Конец «Голубого подвала»

Простите, вы никогда не были на шабаше, на Лысой горе?

И вы не видели ни ведьмы верхом на помеле, ни взбесившихся скамеек, стульев и плошек?!

Отсталый тогда вы человек…

А вот наш ночной сторож дед Тарасыч такой шабаш однажды видел и может подробно рассказать, когда и с чего он начался и чем кончился.

А все началось с открытого партийного собрания. Кто-то встал и бросил упрек секретарю партбюро, полковнику Львову-Иванову, что в нашем доме существует странная дискриминация; ребят наконец-то перевели в сухой, солнечный флигель, во дворе, а девушки и поныне мерзнут в сыром, насквозь прогнившем подвале. И до каких пор это будет так продолжаться? Не пора ли в этом деле навести настоящий порядок?!

На другой же день сердитый и мрачный Львов-Иванов пришел к нам в «Большую девичью» и сказал:

— Вечером переселяйтесь!

— Куда? Иван Александрович, куда?

— На второй этаж, рядом с Литфондом…

— Да ну? Это правда? Вы не обманываете?!

— Разве я, старик, буду обманывать?

Затормошили его, зацеловали, затискали так, что он еле отбился.

— Знал бы, коменданта вам прислал! Пусть бы он сообщил такую новость…

Но ушел довольный, сияющий.

Вечером дед Тарасыч запер все входные двери на ключ, чтобы никто посторонний не вошел в дом, и сел с книжкой и настольной лампой к окну. Оглянулся, смотрит, а к нему перина на кокетливых каблучках приближается и жалобным голоском говорит:

— Дедушка Тарасыч, ничего не вижу, зажгите свет…

Дед даже попятился.