Над любовью (Современный роман) - Краснопольская (Шенфельд) Татьяна Генриховна. Страница 19
В тот день я невозмутимо дожидался бесплатного обеда, не раздражаясь на толпу: ведь я знал, что вернусь к себе, что я волен никого не видеть. У меня своя комната, у меня дворец. Я король, возвеличенный случайностью, а они нищие, застигнутые судьбой.
У меня была, у меня еще есть комната.
Последующие дни я проводил, замкнувшись в своих четырех стенах, предаваясь одиночеству. Я почти не ел, потому что иногда совсем не выходил из дома. Или же стремглав возвращался в свой угол, едва успев проглотить остывшее кушанье.
Я часами (отчего столь быстро текущими?) созерцал рисунок на стенках, оклеенных дешевыми, но бесконечно дорогими мне обоями. Я изучил до малейшего пятнышка, до тончайшей трещины свою комнату. Я восхищался ее убогими украшениями, не замечая ее недостатков, как слепой любовник, смешивающий в своем воображении уродливое пятно с очаровательной родинкой. Я не отрывал глаз от стен, я не отрывал взгляда от пола и изорванного коврика, точно находил в них притягивающую силу.
В своем забвении я совершенно не думал о том, каким путем досталась мне эта радость. Третьего дня я отчетливо вспомнил все. И быстро записываю, потому что мне осталось всего два дня, нет, меньше, — сорок три часа. А после я снова очутюсь без крыши, вне стен моей комнаты. Я жажду опасно заболеть — быть может, тогда госпитальная карета отвезет меня под защиту четырех стен?
Я прерывал запись, отложив страницы. Я погасил свет и пролежал под одеялом, обнимая еще мою постель, как страстно любимую возлюбленную. Я закрыл голову, зажмурил глаза, чтобы искусственной темнотой создать длительность, чтобы обманом приостановить бег времени. Я предавался блаженству, я до ужаса боялся очнуться.
Однако, я снова принялся писать, потому что осталось мало коротких часов. Я не успею докончить, но какой вздор, закончить что? Мое временное воскресение прекратится завтра утром. Даже сегодня, потому что половина ночи уже миновала.
Утром я выйду на улицу, снова мечтая обладать четырьмя стенами. Кому рассказать? Над маньяками подсмеиваются, а на обездоленных, бездомных не оглядываются. Я опять буду видеть однобокие стены ненавистных серых домов.
— Прощайте, четыре стены… Но, быть может, я еще увижу вас, если найдется тот, кто покарает меня за преступление?
Ноябрь 1920 г.
Константинополь.
Двести лир
— Но когда же, когда пойдем пить чай ко мне? Почему в последние дни вы избегаете встреч и уклоняетесь от дружеской беседы?
Я вижу недоверие. Мое терпение разве не залог моей преданности? Я довольствуюсь нашими кратковременными прогулками и отрывками разговоров, — словом, тем, что вы даете мне урывками. Как я скучаю без вас, если бы вы знали! Неужели вы не доверяете мне?
Господин Гириадис, без определенного отражения своей национальности во внешности, отлично одетый, средних лет, говорил чересчур горячо и убедительно для улицы, близко наклонившись и усаживая даму в автомобиль.
Молодая женщина в простом, почти скромном костюме, со стройной талией, грустно улыбнулась под вуалью и шутливо ответила:
— Вы думаете, что я не верю вам, а может быть, я себя боюсь?
И, позже, уже объезжая стены Старого Сераля, оживленно заговорила, пристально всматриваясь прозрачными глазами в господина Гириадиса:
— Вы часто повторяете мне: «Если бы не искренний порыв к вам, какой же смысл, какая цель была бы искать вашего общества» и тому подобные вещи. Я отвечу правдой. Иногда я не доверяю вам, иногда себе. Порой мне кажется, что надоевшее однообразие существования и усталость заставляют меня принимать ваше тепло. Я в нерешительности тогда. Я думаю часто также, сможете ли вы заменить большое чувство того человека, которого я оставлю, которого я не люблю больше, но который поддерживает меня силой своего духа. Я слишком разбита, чтобы перенести разочарование. Мне надо много, чтобы забыться. Постарайтесь понять меня, как следует. Помните также, что мы и вы — иностранцы — из разной глины.
Господин Гириадис смотрел будто мимо пылающих губ и блестящих глаз и вместо ответа, продолжая свою упорную мысль, заметил:
— Вы очаровательны. Как бы мы могли быть счастливы. Через две недели я уеду на Ривьеру; решайте завтра все.
Синеватая прозрачность опустившейся ночи напоминала день. Металлические полумесяцы загадочно изогнулись над минаретами, заглядывая на звезды, зажженные в неугасающем небе. На другом берегу Босфора темно-зеленые верхушки кипарисов простирали к небу мольбы усопших правоверных. Мрачные, вечные хранители тюрбе застыли над завещанными им каменными плитами. Ниже, иссиня-белый дворец купал свой мрамор, опускаясь в дремлющие воды. Изощренные орнаменты на крыше принимали живые формы, точно воплощали сладострастие, разлитое в воздухе этой ночи; казалось, что живет каждый изгиб, каждый фонтан, но что по невидимому зову все это погрузится в воду и развеется, как мираж.
Автомобиль очутился на другом повороте, как бы столкнувшись с изумительным по своей утонченной простоте фонтаном. Надписи и изречения Корана на зеленых и блекло-бирюзовых плитах, почти кабалистические, волновали, как чудесная музыка поэмы. Величавая мечеть говорила на непонятном языке о небывалом, и пели шесть ее минаретов, обвитые одним и тем же символом, сплетенные в один венок воображением. Что-то торжественное и далекое повседневной жизни носилось в небе. Внутренняя гармония удерживала тех, кто хотя заподозрил ее присутствие, подчиняла. Еще отдаленнее казались возможности действительного мира и беспомощнее и порабощеннее становилось «я», покоренное этим зрелищем, предназначением которого было удерживать человечество от трагедий и комедий, погружая его в созерцательность, заставляя упиваться созерцанием.
Какими жалкими показались после этого улочки с облепившими их лавчонками и марионеточного вида европейскими полисменами в белых перчатках.
Слишком просто, едва ли не обидно, звучали слова Гириадиса у подъезда в змеившемся переулке на Пера:
— Завтра весь вечер со мной? Заеду за вами, а затем постараюсь позабавить; надеюсь, вы будете и веселее и добрее?
— До свиданья!
Оба не спали в эту ночь, возбужденные ли собственными ощущениями или удивленные видением.
— Что означают ее слова: можете ли вы дать много, заменить? — вот над чем задумывался он. — Не может быть, чтобы и она была проникнута расчетом и жаждой легкой утехи, как те, другие. Он наблюдал ее уже несколько месяцев, плененный этим пресловутым славянским очарованием, столь манящим европейцев. Его искренне привлекают ее задумчивые и таинственные серые глаза и трепещущая душа, сказывающиеся даже в незначительных словах. Нравилось ему и то, что эта русская — была настоящей дамой, что не только видел он сам, но об этом ему уже успели и рассказать.
Бедняжка также долго не могла уснуть. Почти с первого же дня пребывания в этом городе, с того момента, как волна выбросила ее на берег вместе с остальными эвакуированными, началась тяжелая работа в ресторане, неустанная беготня с полудня до полуночи или праздное ожидание, иногда длящееся весь день, пока займут ее столик. Английские офицеры, нагло улыбаясь, заявляли ей, что она им нравится, бросая с оплаченным счетом и свой адрес. Муж, с которым соединяло только пережитое прошлое, работал на пристани по разгрузке судов; она делила с ним заработок, — свои, часто ничтожные, чаевые. Неделя за неделей уходили молодость и бодрость. Как улыбка появился Гириадис, настойчиво ухаживая, но всегда неизменно почтительный. Хотелось отдохнуть, уступить, но пугал обман; она страшилась пошленькой историйки, любовной вспышки на одну ночь. Сторонилась того, в чем забывались ее соотечественницы, захлестнутые нуждой и угаром этой многоликой столицы. Достаточно оказалось намека на чувство, чтобы разбудить сладостную дрему. Но еще не отошли сомнение и недоверие. Однако, — холеное лицо Гириадиса, мягкое обращение, предупредительное и ласковое внимание или, наконец, просто возможность вздохнуть и вырваться из опротивевшего ресторана, — не давали покоя, хотя еще и не убеждали. Искушало и безотчетное любопытство.