Между клизмой и харизмой - Аветисян Самвел. Страница 41
— Что тебе рассказать? А здесь курить можно? В Дании давно запретили. Я живу на два города: Готхоб, это в Гренландии, там у нас с мужем дом, и Копенгаген, где я преподаю психологию в местном университете. Детей нет, как-то не вышло. А у тебя, Ярдов сказал, куча детей. Верно?
— Пятеро пока. А что он еще про меня рассказывал?
— Что ты — генератор идей. Он тебя ценит очень. Знаешь, он такой большой ребенок, причем избалованный. Все время извинялся. И делал это с каким-то водевильным пафосом, кривляясь и показывая язык. За что простить, спрашиваю. Он — за опоздание, за плохой английский. Я не сразу смогла настроиться на него. Меня смущало гротескное несоответствие его образа его статусу. Вот сидит напротив меня такой l’enfant terrible [79] в мятой футболке, в нелепых сандалиях и у которого бизнес на сотни миллионов. И что особенно меня восхитило — это его офис. В России все любят ампир, а у него такой стильный симбиоз скандинавского минимализма и строгого хайтека. Как он сам объяснил, ему не работается в окружении пластмассы и гипсокартона.
— А вы общались на английском?
— Он пытался местами. И это было очень трогательно.
— Ты ему, видно, понравилась. Он всегда робеет перед учеными дамами.
— Я заметила. В нем постоянно борются два желания: эпатировать публику и нравиться ей. Согласно типологии датского психиатра Ларса Хесвана, он относится к демонстративному типу личности. Первая отличительная черта таких людей — это жажда внимания, которое они стремятся утолить любым способом. Они готовы на все — на презрение, отвращение, ненависть, но только не на безразличие.
— Это точно. Ярдов стремится всегда быть на виду. А все, кто рядом, должны прятаться в его тени.
— Но при этом, я скажу тебе, его легко обидеть, разозлить. Достаточно не дослушать, прервать его, зевнуть, уйти…
— Обидеть? Ты, похоже, не раскусила его. Его любимая фраза «Мне насрать, что вы обо мне думаете, я о себе думаю хуже».
— Лукавит. Вторая черта таких экстравертов — это притворство, но лжецами их назвать нельзя. Они верят всему, что говорят. Это такая абсолютная способность к вытеснению: все, что им выгодно, помнят до мельчайших деталей, а что не нравится, тщательно вычищают из памяти. Насчет «не раскусила», у мамы моей есть шутка такая: счастье — когда тебя понимают, несчастье — когда раскусили. Я его не поняла, но раскусила.
— Это как?
— Таких, как Ярдов, легко вывести на чистую воду, но проникнуть в душу невозможно. У харизматиков дар притягивать, но не впускать. Единственное, чем меня удивил, это — не демонстрировал свое богатство.
— Да? А мне кажется, наоборот.
— Мне тоже казалось. Но вот послушай, что он сказал. Я включу диктофон. «…Меня это вообще не парит. Мне смешно, когда вижу в Москве, как куражатся новые русские. Мне стыдно ходить с охранниками, стыдно ездить на очень дорогой машине. На очень дорогой, подчеркиваю. Вот Рустам Тарико, я его уважаю, ездит на „мерсе“ за шестьсот тысяч долларов, летает на частном самолете. Я за американскую модель, когда миллиардеры ездят на „Форде“ и счастливы. Я могу купить все что угодно, но зачем? Зачем мне машина за шестьсот тысяч, когда меня и Range Rover устраивает? Я лучше потрачу на обучение детей…»
— Это он так пытается тебе понравиться.
— Не знаю. Хотя потом сказал, что обязательно купит самолет, но не за пятьдесят «лимонов», а… за пять. А знаешь, почему ты никогда не будешь успешным, а он всегда?
— Почему же?
— Ты всегда сомневаешься, рефлексируешь. А у Ярдова нет рефлексии. Абсолютно никакой. Он не боится быть жалким, глупым, смешным. Потому что там, где другие видят поражение, он видит успех. Он не заморачивается прошлым. Все забыто, все выброшено на свалку.
— И люди тоже?
— Безусловно. У него не бывает друзей, только попутчики. Глупо и смешно рассчитывать на долгие отношения с ним. Он непредсказуем.
— С этим, пожалуй, соглашусь. Сегодня он тебя возносит, а завтра яростно гнобит.
— И в обоих случаях он искренен. Еще у него молниеносная реакция. Из любой, самой безнадежной ситуации мгновенно находит выход. Всегда переиграет, перехитрит. Поэтому, дорогой, мой тебе совет: всегда подписывай бумаги и все четко с ним прописывай. В противном случае останешься с носом. И это не потому, что он жулик. Он просто ничего не помнит.
— Еще пива возьмем? Может, пшеничного?
— Weissbier? О да! И давай водки, грамм по сто… а то деньги на ветер.
— Водки? Гм-м, а какой? Есть «Гжелка», «Русский стандарт»…
— А есть Grey goose?.. Вот приблизительный портрет твоего босса. Занятный пассажир, как говорит одна моя приятельница. Кстати, у меня книга выйдет в ноябре. Пришлю с оказией. Ты читаешь по-английски?
— Свободно со словарем.
— Как всегда остришь? Скажи, а ты защитился? Ты же Карамзиным занимался? Не скучаешь по науке?
— Не особо. Маркетинг меня больше возбуждает. Лучше делать историю, чем писать ее.
— А маркетинг — это наука?
— Скорее искусство казаться наукой. Как, впрочем, и история — это искусство истолкования фактов.
— Тебе видней. Никогда не могла понять, чем же занимается маркетинг.
— Если коротко, маркетинг — это бесконечный процесс перекодировки, переозначивания вещей. История занимается таким же переозначиванием, но не вещей, а фактов. Только в истории чем дальше по времени отстоит исторический факт, тем он правдивее. В маркетинге же наоборот: чем ближе продукт к потребителю, тем он верней. А ближе, чем в мозгу, сердце или печенках, быть невозможно.
— Ну, с пивом это понятно. Где ж, как не в печенках? А со стиральной машиной, допустим, или туалетной бумагой?
— Чтобы туалетная бумага «проникла» в человека, она должна перестать быть средством гигиены и превратиться в некий значимый для потребителя символ. Ну, например, в символ преуспевания или там еще чего. Мне вот все равно, чем подтираться, а кому-то важно, чтоб туалетная бумага была от Armani или Versace. Другими словами, продается не вещь, а стигмат веры.
— Стигмат веры? Ты сейчас это всерьез?
— Более чем. Ты же «Гжелке» предпочла Grey Goose. Хотя и та и другая — обычные гигиенические средства. Не для тела — для души. Дай я лучше расскажу тебе забавную историю. Вбегает в магазин студент. Швыряет второпях на прилавок мятую купюру и просит две бутылки «Ярдоффа». Но отдышавшись, шепчет продавщице: нет, лучше две «Балтики» и пачку презервативов.
— И что это значит?
— Ты читала «Чуму»?
— Ну, допустим.
— По Камю, человек вброшен в жизнь, обречен существовать. Чтобы понять, зачем он живет, ему надо оказаться в критической ситуации выбора. Мы всегда выбираем — между добром и злом, смертью и позором, свободой и безопасностью… Вот и студент выбрал безопасность, испугался свободы. Значит, не наш потребитель.
— Но это бессовестная подмена — продавать пиво как свободу.
— Но не подменишь — не продашь.
— Циничная, безнравственная доктрина.
— Насчет аморальности, знаешь, нас все время обвиняют в пропаганде нетрадиционной любви. Нам странно оправдываться. Мы же не пропагандируем алчность, ненависть, кровь, насилие. Мы за любовь в любых ее проявлениях. Пусть, как говорится, растут все цветы. Нас еще ругают за то, что мы спаиваем молодежь, дескать чрезмерное потребление пива губительно для здоровья. Скажи, а чрезмерное потребление чего угодно не губительно? Попробуй чрезмерно выпить воды — лопнешь. Вот где цинизм и лицемерие.
— Вот и меня ты спаиваешь. Какая это по счету кружка?
— Третья или четвертая, не считая водки.
— Мы с тобой бессовестные пьяницы.
— Наоборот. Мы пьем потому, что совестливы. Еще водки? А пьяницы бывают застенчивые, выносливые и вездесущие.
— Это как?
— Застенчивые держатся за стену, выносливых выносят, ну а вездесущие… Мораль консервирует мертвечину, отражает мир, который давно умер. Мораль — вечно опаздывающая категория. А вот живое — это всегда эпатаж, шок, провокация. Оно всегда аморально. Вспомни, когда Коко Шанель одела женщин в брюки, это было пощечиной тогдашней морали… Пиво вот у нас живое, не консервированное.